Все новости
Публицистика
7 Сентября 2018, 16:35

№08.2011. Илюхина Галина. Мы пахли горем... Статья

Галина Александровна Илюхина (род. 26 декабря 1961 года, в Ленинграде). Поэт, член Союза писателей Санкт-Петербурга, член Союза российских писателей. Редактор [www.piiter.ru/ лито «Пиитер»], зам. главного редактора [www.zinziver.ru/ литературного журнала «Зинзивер»], автор и куратор литературных проектов «Город Мастеров», «Невская перспектива» и др. Один из основателей и организаторов ежегодного международного литературного фестиваля «Петербургские мосты». Составитель поэтической антологии «Аничков мост» (Любавич, 2010, СПб), посвященной современным стихам о Петербурге. 1 сентября 1986 года. Утро. Пронзительно-солнечное, холодное утро. Собираясь на работу, почему-то вытаскиваю из-под груды вещей черный свитер своего мужа, надеваю. Натягиваю черные лосины, обуваюсь в черные туфли. Перепоясываюсь ярко-красным широким поясом – единственное яркое пятно. На улице нарядные дети с букетами – астры, гладиолусы, хризантемы… Запах флоксов – осенний, «школьный». Солнце – косое, яркое, ледяное. На работе сотрудницы хихикают: «Чего это ты вся такая траурная?» Пожимаю плечами, улыбаюсь, отшучиваюсь. Вечером провожу совещание. В дверь кабинета настойчиво стучат. Заглядывает сестра, делает руками какие-то знаки. Я отмахиваюсь, раздражаюсь. Наконец, выхожу к ней. И по глазам уже вижу: что-то очень плохое. Что-то невозможное… Она говорит: «Ты только не волнуйся. Скажи, как назывался пароход, на котором Вадик? Не “Адмирал Нахимов”?»

Галина Александровна Илюхина (род. 26 декабря 1961 года, в Ленинграде). Поэт, член Союза писателей Санкт-Петербурга, член Союза российских писателей. Редактор [www.piiter.ru/ лито «Пиитер»], зам. главного редактора [www.zinziver.ru/ литературного журнала «Зинзивер»], автор и куратор литературных проектов «Город Мастеров», «Невская перспектива» и др. Один из основателей и организаторов ежегодного международного литературного фестиваля «Петербургские мосты». Составитель поэтической антологии «Аничков мост» (Любавич, 2010, СПб), посвященной современным стихам о Петербурге.
Мы пахли горем…
10 июля СМИ взорвались новостями – затонула «Булгария». Кадры места катастрофы, траурные одежды, цветы на воде, телефоны горячих линий. Сообщения о вопиющем разгильдяйстве, о жутком техническом состоянии судна, о пассажирах, предоставленных самим себе, о бесчисленных нарушениях правил техники безопасности, гневные вопросы «Доколе?!»…
Сердце ёкнуло. Дежавю.
Прошло 25 лет, но ничего не изменилось со времени страшной морской катастрофы, когда 31 августа в Цемесской бухте Черного моря затонул пассажирский пароход «Адмирал Нахимов». То кораблекрушение унесло жизни 425 человек.
…1 сентября 1986 года. Утро. Пронзительно-солнечное, холодное утро. Собираясь на работу, почему-то вытаскиваю из-под груды вещей черный свитер своего мужа, надеваю. Натягиваю черные лосины, обуваюсь в черные туфли. Перепоясываюсь ярко-красным широким поясом – единственное яркое пятно.
На улице нарядные дети с букетами – астры, гладиолусы, хризантемы… Запах флоксов – осенний, «школьный». Солнце – косое, яркое, ледяное.
На работе сотрудницы хихикают: «Чего это ты вся такая траурная?» Пожимаю плечами, улыбаюсь, отшучиваюсь.
Вечером провожу совещание. В дверь кабинета настойчиво стучат. Заглядывает сестра, делает руками какие-то знаки. Я отмахиваюсь, раздражаюсь. Наконец, выхожу к ней. И по глазам уже вижу: что-то очень плохое. Что-то невозможное… Она говорит: «Ты только не волнуйся. Скажи, как назывался пароход, на котором Вадик? Не “Адмирал Нахимов”?»
…Вадик Илюхин, мой первый муж. Никогда никто в его семье не имел ни малейшего отношения к морю. Обыкновенная советская сухопутная семья. Однако Вадик всю жизнь собирал книги о море и кораблях: «Голубая лента Атлантики», «Тайна морских катастроф», «Подъем затонувших кораблей»... Любимая, по-настоящему настольная книга – «Последняя ночь “Титаника”». Всегда мечтал отправиться в круиз по Черному морю. Заняли денег, купили путевки на «Адмирал Нахимов». Он поехал, а меня в отпуск начальник не отпустил. И мою путевку сдали…
…Смотрю на нее сумасшедшим взглядом. Киваю. И в этот момент уже ЗНАЮ.
Слышу как сквозь вату: «По радио передали, что “Нахимов” затонул. Но ты не волнуйся, сказали, что он тонул довольно долго… Идут спасательные работы… Имеются человеческие жертвы… Ты только не волнуйся, Вадик хорошо плавает… Ты не волнуйся…»
А в голове стучит: «Его нет. Нет-нет-нет-нет-нет-нет…» И проваливаюсь в черную дыру…
Помню, как со стороны: наша квартира. Какая-то нежилая, как проходной двор. Люди приходят, уходят, куда-то звонят. Новости по ТВ. Сообщают: затонул «Адмирал Нахимов». Тонул 30 минут. Есть жертвы. Продолжаются спасательные работы. (Вранье: он затонул за 7 минут, к тому времени уже некого было спасать. Катастрофа случилась 31 августа в 23:12. Первая осторожная инфа в СМИ поступила только во второй половине дня 1 сентября.)
Выныриваю из прострации: подхлестывает надежда. Как на качелях: ёкнуло – и вверх, из глухой ямы… Начинаю сама звонить – в Новороссийск, в бюро путешествий, в пароходство, в транспортную прокуратуру…
Ни-че-го. С Новороссийском попросту не соединяют. Никакой информации. Никто ничего не говорит. Не желают отвечать на вопросы. Боятся. Не принято. В нашей стране катастроф не бывает.
Поднимаю все свои связи. Вспоминаю телефон одного своего бывшего. Помощник прокурора по особо важным. Звоню. Приезжает. Почти сразу. И уже с информацией: много спасенных, но и много погибших. Запрет на распространение информации – что-то узнать можно только по специальной правительственной линии, зная кодовое слово. Сообщает мне этот код. Звоню.
По выуженным скупым сведениям понимаю – бардак. Нигде нет списков – ни живых, ни мертвых. Вернее, есть, но только живых. Причем списки чудовищно неполные – людей развозили на морвокзал, по гостиницам, по больницам. Списки начали составлять не сразу. И главное, нигде нет полного списка пассажиров. Вернее, есть, но на дне. Вместе с пароходом. А на суше его просто не было в природе. То есть неясно, из чего вычитать этих оставшихся в живых.
…Так, кстати, и не определились толком до самого конца: погибшими числятся только те, чьи родственники предъявили какие-то доказательства, что их близкие были на «Нахимове». Ну и те, данные о которых предоставили турбюро. И практически никто так и не сумел определить, сколько было «левых» пассажиров. А то, что они были, известно доподлинно, это была обычная практика. Уже в Новороссийске помню одного немолодого кавказского мужчину, который рвал на себе волосы и выкрикивал сквозь рыдания: «Сволачи! Мнэ брат званил, гаварил, что купил путевка с рук! За бэшэные дэньгы! Cэбэ и дэвушка свой! Сам сэбе cмэрт купил! Сволачи! Гаварят, нэт такой пасажир! А гдэ он? Буд ани прокляты, сволачи!..» И выл, страшно, нечеловечьи, бессильно грозя кулаком в пустоту…
Мы с моей свекровью понимаем, что нужно лететь туда. Начинаем судорожно собираться. Мой прокурорский друг говорит: «Кому-то нужно остаться здесь». – «Зачем?» – спрашиваю. Опускает глаза: «Необходимо составить зубную формулу у стоматолога». Смотрю непонимающе. Тихо отвечает: «Для опознания. Если потребуется…» В животе ёкает, и качели снова срываются вниз, в яму. С тех пор больше всего на свете я ненавижу вот это изматывающее, кошмарное качание от отчаяния к надежде…
Решаем так: свекровь вылетает сегодня же, я следом – сразу, как получу справки, составлю опись вещей. Это тоже для опознания.
Провожаю ее вниз по лестнице. У почтового ящика задерживаюсь, машинально открываю. Там – письмо. От Вадика. С того света. Вскрываю трясущимися руками… «Любимая, здравствуй…»
И провал.
События опять идут как сквозь вату – приглушенно и нечетко. По-прежнему полная квартира народу, кто-то хлопочет на кухне, кто-то говорит по телефону. Почему-то многие кутаются в куртки, в плащи, в шали… Делаю усилие, пытаюсь вынырнуть из туманного кокона, понять, что происходит. Обнаруживаю себя сидящей на кровати, в ночной рубашке. Окна распахнуты настежь, и опять, опять это ледяное слепящее солнце. Где-то безжалостно громко крутится песня: «Мы желаем сча-а-астья вам, счастья в этом мире большом! Как солнце по утрам, пусть оно захо-о-одит в дом…»
Холодно, но я ничего не чувствую. Я – мебель. Ко мне привыкли и не замечают. Я сутки сижу в постели в своей идиотской ночнушке и молчу. Единственное, о чем попросила, – не закрывать окно. Душно. Душно только мне, остальные мерзнут.
Наконец чьи-то холодные пальцы жестко берут меня за плечо. Трясут. Поднимаю глаза. В лицо летит свитер: «Одевайся. Хватит. Пора что-то делать!» Это Саша, «прокурор». Толкает меня к шкафу: «Посмотри, какие вещи у него были с собой». О господи, только не это. Не могу видеть эту сиротскую стопку рубашек, клубки носков… «Хватит соплей! Садись, пиши список!» Ох, Сашка. Спасибо тебе за это. Да, хватит соплей. Беру себя в руки. Звоню стоматологу, договариваюсь о справке, составляю список вещей, одежды. Что ещё? Ах да, билет. Надо лететь в Новороссийск.
И понимаю, что одна – не могу. С кем же? Мама, папа, сестра? Нет, отпадает. Они будут меня жалеть, я развалюсь на куски. Подружки? Хм. Одна – улетела в отпуск. Другая – боится. Третья сидит с маленьким ребенком. Да и толку от них. Мне самой придется утирать им сопли. Эх.
Друзья-мужчины. Так. Тут все непросто, поскольку почти все – бывшие. И я не могу – не могу – не могу лететь с ними туда! Не могу. Значит – одна.
Однако ситуация оборачивается неожиданно.
Возникает человек из Вадькиного прошлого. Друг детства. Я видела его мельком, на свадьбе, пять лет назад. Мы даже толком никогда не разговаривали… Мои товарищи, оказывается, обзвонили всех друзей и знакомых мужа по его записной книжке. Сообщали о случившемся.
И вот Слава стоит передо мной – огромный, надежный – и молча слушает. Потом разворачивается и уходит – так же молча, чтобы вернуться через пару часов уже с билетами.
Едем в аэропорт. В багажнике – сумка с какими-то вещами. Силюсь вспомнить, что в ней, – и не могу. Паковала машинально. В динамиках такси опять навязчивое «мы желаем сча-а-астья ва-а-ам…».
«Выключи», – тихо говорит Слава водителю.
Анапа встречает пасмурной духотой.
Ищем машину до Новороссийска. К нам подходит женщина в строгом костюме и предлагает пройти к микроавтобусу. Оказывается, здесь уже организована встреча родственников погибших, – всех приехавших везут и размещают бесплатно. Мелькает вялая мысль: как они узнали, что мы… Ах да, мы же в черном. В машине сидит черноволосый мужчина с креповой лентой на рукаве. Представляется: «Изя, из Молдавии. Еду искать своих».
В те дни в Новороссийске было очень много людей в черном. Они перемещались по городу большими группами и напоминали стаи воронья – нахохленные, угрюмые. Только тихие. И нарядные толпы отдыхающих тоже замолкали, глядя вслед. До сих пор помню странное ощущение – смешанное чувство вины, изгойства. Мы – чумные. К нам нельзя приближаться. Мы пахнем горем.
Всех приехавших размещали по нескольким гостиницам. Большинство жило в «Новороссийске» – шикарной по тем временам, с видом на море. Мы выбрали другую, поменьше и подальше от набережной, – «Черноморскую». В холле поразило обилие молодых, невероятно похожих друг на друга аккуратных людей. Пиджак, галстук, рубашка, стрижка. «Гэбэшники», – неприязненно шепнула администратор. «Гэбэшники» сопровождали нас, «родственников», повсюду – в исполком, где разместился штаб катастрофы, в клуб моряков, где проходили встречи с правительственной комиссией, на печально знаменитый 15-й причал, куда доставляли тела поднятых со дна и где происходило опознание.
Пятнадцатый причал поразил своей необъятностью.
Он вовсе не походил на причал. Скорее – на вокзал. Рельсы в несколько рядов. На двух путях стоят длиннющие рефрижераторные составы.
В них запускают родственников для опознания. В первые дни тела лежали вперемешку – дети, мужчины, женщины. У каждого на теле огромные синие номера, сделанные чернильным карандашом. Потом их стали сортировать по полу. Стало полегче – уже не приходилось смотреть всех свежеподнятых.
Когда я первый раз зашла в вагон, я увидела тело мальчика лет шести, беленького и тоненького, как соломинка. Номер был написан на ножке, беспомощно торчащей в проход. Цифры не поместились и были широкие и низкие, как будто сдавленные. Когда двери в вагон откатывались, оттуда шел пар, делая нереальным все вокруг. Обстановка совершенно сюрная, как в фильмах Феллини. Между вагонами нескончаемой цепочкой стоят гробы на козлах. Около каждого – группа людей в черных одеждах. Тут же столики, где сосредоточенно оформляют свидетельства о смерти. Венки, ленты. И постоянный стук. Это обивают свежие гробы красной тканью, заколачивают крышки. Снуют автопогрузчики – прямо отсюда, с причала, гробы, запаянные в цинк, отправляют в аэропорт. Всё размеренно, налаженно. Конвейер смерти.
Прощаться нужно быстро – жара.
Тела, пролежавшие несколько дней на дне и несколько – в рефрижераторе, начинают «плыть». Это тоже конвейер. Венки выбирают заранее, заранее обсуждают, во что и как будет одет опознанный родственник. Разговоры об этом ведутся постоянно, тихо, по-деловому. У людей уже нет слез. Белые платья, черные костюмы висят, как на ярмарке, и почему-то вызывают свадебные ассоциации. Молоденьких девушек хоронят в платьях невест. «Девочка моя, маленькая моя… – шелестит сухонькая женщина, склоняясь над гробом. – Галочка, как вы думаете, надеть ей вот это? – она разжимает крошечный кулачок и показывает мне горсть пластмассовых сережек и браслетов. – Леночка так это всё любила…» Леночка в гробу кажется совсем прозрачной, как призрак. Я уже знаю, что она – поздний ребенок. Единственный. Мира Александровна и Виктор Андреевич тоже прилетели из Ленинграда. Рассказали, как уговаривали дочку, только что поступившую в медицинский, поехать в этот злополучный круиз. «Она такая слабенькая, такая болезненная. Думали – отдохнет напоследок, развеется. А она хотела в стройотряд, с однокурсниками… Сердилась на нас за эту путевку. Утром, перед отъездом, – проспали. Бегом в такси, на вокзал. На ходу почти в поезд ее вталкивали. О-ох…» Мира Александровна плачет сухими глазами. Лицо привычно сморщено, дрожит, а слез уже нет. Виктор Андреевич обнимает ее и шепчет в висок: «Мирочка, Мирочка…» Тоже привычно, механически, с одинаковой интонацией. Я смотрю на них – маленьких, скорбных, раздавленных этим страшным конвейером, втянувшим нас всех в свою ритмичную ленту. И завидую. Потому что они сегодня уже улетят обратно в Ленинград, увозя с собой свою Леночку.
А мы останемся. И утром все начнется сначала.
Я проснусь и, еще не открывая глаз, вспомню, где я. Надену проклятое черное платье, которое с каждым днем все больше становится мне велико и висит мешком, и Славка поведет меня на завтрак, за которым я опять не смогу есть. Потом мимо примелькавшихся «гэбэшников», которые торчат тут на каждом шагу, мы пойдем в исполком. Там перед нами положат огромные толстые альбомы с фотографиями поднятых вчера мертвецов. Фото – черно-белые, лица, уравненные смертью, кажутся похожими друг на друга. С женщинами проще – у них хоть разные платья, прически. А мужчины – все в джинсах, рубашках, кроссовках. Всё советское, одинаковое. И в каждом при усилии мерещится что-то знакомое.
Мы выходим из здания и садимся в автобус, который везет нас на 15-й причал. А там рефрижераторы, гробы и этот проклятый стук, стук, стук, стук, от которого лопается голова.
Середина дня выпадает из реальности. Обед… да какой, к черту, может быть обед после 15-го причала? Перед глазами плывет конвейер…
В четыре – встреча с правительственной комиссией. В зале полно народу. Сразу бросается в глаза рисунок зала, как бы расчерченный на колышущиеся квадраты: внутри квадратов публика в черном, обрамление – рядки «гэбэшников» в белых рубашках и галстуках. Господи, до чего ж они все на подбор – примерно одного роста, с невыразительными, незапоминающимися лицами. Клоны. Загадка, как системе удалось набрать столько безликих людей и пристроить к столь сомнительному делу.
На сцене – Гейдар Алиев. Говорит тихо, проникновенно. «Держит» публику: никто не выкрикивает с места, не рыдает. Слушают молча, сосредоточенно. Пропускаю мимо ушей печальную лирику, включаясь на сообщениях о том, какие корабельные помещения были сегодня обследованы: часть палубы «В», дискотечный зал… Жду главного: вот сейчас он скажет, сколько сегодня поднято на поверхность. Это всегда говорится в самом конце встречи. О, вот оно: «Сегодня водолазы подняли со дна трёх женщин, пятерых мужчин».
И всё, никаких подробностей. До завтра буду жить с мыслью, что среди них может оказаться Вадик. И будет страшно увидеть его мертвым – сначала на черно-белом фото, а потом – в сюрреалистичном клубящемся пару холодного сумрачного вагона, – на полу, в задранной до подмышек рубашке, с огромным номером на животе… И буду бояться признаться себе, что не хочу, чтобы его нашли.
В этом опрокинутом мире все по-другому. Изнутри горя жизнь течет иначе, акценты смещаются, меняются реакции. Те, кто нашел «своих», считаются «счастливчиками». Тут, внутри, дозволено говорить обо всем, без пафоса. Можно спокойно обсуждать интимное, некрасивое, ужасное – всё то, что несет с собой смерть, ставя волосы дыбом у тех, кто оказался непричастен к ее выбору. Сама смерть становится «своей» для нас, «чумных». И это наделяет ощущением права, что тебе можно больше других. То самое, когда ты уже точно знаешь, что тебе нечего терять.
Совдеп образца 86 года. Застой. Перестройка только-только качнула общество мелкой волной. Ещё по-прежнему ничего нельзя, обо всем – только вполголоса, иронично, с осторожностью: мало ли что? Это «мало ли что» сидит в печенках, всосано с материнским молоком. Но смерть, присвоившая нас, уравнявшая, взявшая в свой чумовой круг, внезапно дает чувство горькой острой свободы.
Холл перед залом, где проходят встречи с правительственной комиссией.
На стене разверстым китовым чревом висит громадная схема «Адмирала Нахимова». Белое – это то, что еще не обследовано водолазами. Серые поля – то, где водолазы уже побывали. Косая штриховка – те помещения, которые предстоит обследовать по плану поисковиков.
Однажды на ней появляется страшная черная заливка. Нам объясняют: это те помещения, которые обследоваться не будут. По сведениям (откуда, к чертям, такие сведения?), это те корабельные отсеки, где людей не было.
Водолазам работать все сложнее, один из них погиб. Во избежание новых жертв принято решение не обыскивать все судно.
Рядом со мной, глядя на схему, вдруг протяжно охает женщина-одесситка: «Как же ж это? Мне ж Андрюшка мой звонил с Новороссийска, жаловался – курсантики-практиканты, мальчишечки-то наши, они ж в трюме были – все десять, на раскладушках! У них же ж отбой в 22 часа, спали все. О-о-й, бо-о-ожечки...» И оседает мне на плечо. К ней тут же подбегают медсестры с валерьянкой – они здесь тоже повсюду: наготове нашатырь и сердечные. Снимают ее с меня, отволакивают под руки к дивану.
Я тупо смотрю на жирное черное пятно на схеме: оно растеклось по всему трюму.
Из зала стремительно выходит Алиев, вокруг него стайка белорубашечных мальчиков-клонов.
Меня начинает трясти. Не очень понимая, что я сейчас сделаю, шагаю им наперерез, встаю, преграждая путь. Группа останавливается. Клоны начинают мастерски оттирать меня в сторону. Не даюсь, отталкиваю. Глядя в глаза Алиеву, громко произношу: «Рыба гниет с головы. Вы подонки. Вам наплевать на всё, что творится в этой стране. То, что случилось с “Нахимовым”, не страшная случайность, а абсолютная, ярчайшая закономерность…» Я говорю еще что-то, меня крепко берут за плечи мальчики-клоны, но со всех сторон нас черным кольцом окружают родственники погибших. И начинается невообразимое – вой, стоны, крики, проклятья. «Чумных» сносит с катушек – нам всё можно, хуже уже не будет. Алиев дергает головой в мою сторону, меня тут же отпускают, и правительственная группа так же стремительно исчезает. Голова кружится, впервые в этом душном городе я испытываю чуть ли не эйфорию. Адреналин хлещет через край: они нас боятся! А нам – искалеченным, опрокинутым, ошалевшим от горя – можно всё.
Вечером в гостинице меня наконец прорывает: впервые за всё время я рыдаю – надрывно, со всхлипами, с причитаниями. Славка приносит мне какие-то капли. Смотрит, как я, клацая зубами о стекло, пью эту дрянь. Говорит:
– Всё, снимай это чёрное. Хватит. Пошли гулять.
Поднимаю на него опухшие глаза:
– Г-гулять? Ты с ума сошел. Куда?!
– На набережную. Туда, где живые. Или я не довезу тебя домой, ты уже сама как труп.
И мы впервые выходим из гостиницы не на «мероприятия», а просто так. Я неуверенно жмусь к Славкиному плечу, мне нестерпимо неуютно в этой музыке, дымном запахе шашлыка, смехе, среди нарядных загорелых людей в белых шортах и сарафанах…
Славка ведет меня, подталкивая, как сквозь строй. Иду, зажмурившись. Мне кажется, что все знают, что я «чумная», что мне тут нельзя. Но постепенно меня немного «отпускает». Мы садимся за столик какой-то уличной кафешки. Робко беру в руки бокал с вином. Вино красное и тяжелое, как моё горе. Но я его пью, пью, и мне становится легче. Клин клином.
Славка каждый вечер под покровом густой южной темноты стал водить меня на такие прогулки. Опустив голову и отводя глаза, мы быстро проходили сквозь гостиничный холл и выныривали в ночную жизнь курортного города.
Глубоко вздохнув, я начинала чувствовать, что всё это происходит не со мной, что все понарошку – только непонятно, когда именно: здесь, под воровской луной, на гудящей хохочущей набережной, или днём, под безжалостным новороссийским солнцем, среди наших вороньих стай, ждущих и боящихся своего «счастья».
После кафе (мне даже иногда удавалось проглотить кусочек-другой шашлыка, который Славка подсовывал мне со своей тарелки и радовался как ребенок) мы шли к морвокзалу. Я садилась на парапет, свесив ноги, и смотрела в черную жирную воду. Она тянула и казалась живой. Бог весть что клубилось в моей голове в эти минуты. Не мысли, это точно. Потому что однажды я всем телом импульсивно качнулась вперед, и Славка еле успел схватить меня за треснувший сарафан и рывком втащить назад. Помню шершавую боль в оцарапанных о парапет ногах и разочарование – как же так, ведь сейчас могло стать легко-легко и весь этот ужас кончился бы: исполком – рефрижератор – гробы – клоны – правительственная комиссия – водолазы… Весь этот чертов конвейер. Ни фига с тех пор не верю, что суицидники – мужественные люди. Во всяком случае такие запутавшиеся и уставшие от реальности трусы, как я. Просто рефлекторная попытка одним махом решить проблему. Ох, дура. Чумовая дура.
К двадцатым числам сентября жара в Новороссийске стала понемногу спадать. Одно из утр выдалось почти как в Ленинграде – пронзительно-солнечное и ледяное. Над морем разгулялась бора.
В исполкоме нам сказали – сегодня сбор на пристани, выходим в море на место гибели судна.
Это показалось странным – там же полно катеров с водолазами, вовсю идут работы по подъему тел. На пристани в поредевшей к этому времени толпе в черных одеждах стоял неясный ропот.
Ползли слухи: мол, погиб еще один водолаз, Алиев улетел в Москву. Алиев, который публично давал слово близким погибших, что «спасательные» работы (они, будто в насмешку, так и продолжали называть эти работы «спасательными») не прекратятся, пока последнее тело не будет поднято на поверхность. Значит, решили сворачиваться? На дне по официальным данным к тому моменту оставалось 65 человек. По неофициальным – больше ста.
Штормило. Мы поднимались по трапу на военный катер, прижимая к себе цветы. У многих подгибались ноги: после всего, что случилось, ощутить под собой зыбкую пучину было невероятно страшно. Особенно это касалось тех, кто выжили во время крушения «Нахимова», были спешно властями отправлены домой (о, советский беспредельный бардак!), а потом вернулись искать погибших близких. Они нервно ощупывали сиденья, заглядывали в ящики – есть ли там жилеты.
Катер мотало с борта на борт, море клубилось барашками. В лицо летели ошметки соленой пены. В кильватере катера шла дельфинья стая – гладкие тела выпрыгивали из воды, блестя на солнце. «Эх, где ж вы тогда были…» – вздохнул кто-то рядом со мной. Я обернулась. Смотрела, узнавая и не узнавая. Неужели это Изя? Тот черноволосый красавец из Молдавии, которого мы встретили в первый день, когда прибыли в Новороссийск? Изя, который приехал искать всю свою семью – мать, жену, ребенка, сестру, двух племянниц… Изя, который единственный из своих чудом спасся с «Нахимова», а потом, сидя завернутым в одеяло в холле какой-то гостиницы, увидел по телевизору кадры землетрясения в Молдавии и узнал свой разрушенный дом… Его голова стала совершенно белой.
Над ухом пронзительно закричала сирена. Её подхватили все суда – и те, что стояли в новороссийском порту, и те, что на рейде. Над Цемесской бухтой стоял вой – длинный и жуткий, как эти три недели. На волнах прыгали, качались венки.
Вечером нас собрали в клубе моряков. Пряча глаза, министр транспорта Пастернак, оставленный взамен сбежавшего Алиева, сообщил, что работы прекращены. Да, погиб еще один водолаз. Рисковать живыми во имя мертвых «представляется нецелесообразным». Все родственники погибших увезут на родину цинковые гробы – в каждый будет положена капсула с грунтом с места гибели судна и фляга с морской водой. Все дадут подписку о неразглашении того, что гробы пусты. Всё.
Конвейер остановился.
Странное чувство овладело мной – смесь отчаяния и облегчения. Всё кончено. Всё. Я никогда не увижу Вадика. Я никогда не увижу его мёртвым. Море взяло и уже мне его не отдаст.
Свекровь плакала, уткнувшись в мое плечо. Ей было важно – найти, увезти домой сына, закопать его в землю. Знать, что вот он – тут, рядом. Поцеловать на прощание прозрачный лоб (господи, отчего ж они все такие заостренные, истончившиеся? говорят, от солёной воды), проститься по-христиански…
Вокруг тоже плакали. Я снова почувствовала себя изгоем, уродом, «чумной» – теперь уже тут, в «стае». Я отчетливо поняла, что все случилось так, как должно было случиться. Я прошла этот конвейер до конца. Но совсем для другого. Это мой опыт – страшный, горький, драгоценный. Мой катарсис. Я не забуду этого никогда. И – я никогда не увижу его мертвым.
Вадик, милый, я знаю, что ты не сердишься. Знаю, ты не хотел быть вот таким – прозрачным и беззащитным, с синим трехзначным номером на животе. С синими волосами, слипшимися от краски, которая тоннами выливалась из «нахимовских» бочек во время крушения. Ты остался весёлым и сильным – двадцатисемилетним мальчишкой, который уже никогда не постареет.
А я буду жить и помнить.
Прости меня.
Читайте нас: