Все новости
Проза
6 Июля , 11:04

Анатолий Генатулин. Девичья гора

Изображение сгенерировано нейросетью Kandinsky 3.0
Изображение сгенерировано нейросетью Kandinsky 3.0

Однажды, в двадцатые годы минувшего века, в Москву залетел сатана со своей свитой из нечисти, пожил в столице какое-то время и напоследок изрек незабвенное: «Квартирный вопрос испортил советского человека».

Советского человека той поры давно уже нет на свете, советская власть тоже канула в историю, а вот квартирный вопрос, вечный и проклятый, портит и портит людям жизнь.

Жизнь известного в республике драматурга Нияза Халилова уперлась в этот вопрос после смерти жены, которая от непосильного усердия быть хорошей женой талантливому человеку и болезненной ревности к разным литературным и театральным дамочкам рано состарилась. Оплакав утрату и терзаясь чувством вины перед покойной женой, которая теперь виделась ему самой замечательной, верной и доброй, он какое-то время не думал о женщинах, однако спустя полгода такие мысли стали появляться. Хотя, казалось бы, в пенсионные годы можно пожить и одиноким вдовцом, однако он боялся не столько одиночества, сколько заброшенности, запущенности, грозивших ему — человеку, не приспособленному к быту. Что, сноха, что ли, будет стирать ему белье, гладить сорочки, подбирать галстуки и подавать ему геркулесовую кашу к завтраку? От такой дождешься...

Он стал обзванивать женщин, знакомых и подруг по прошлому безвозвратному празднику жизни. Когда Нияз Камилович был на коне, их немало шуршало юбками вокруг него. Случались и быстротечные рискованные связи. Теперь он звонил только вдовствующим или разведенным. У одних, когда-то весьма привлекательных, актрис, к примеру, мужья, не выдержав их вздорного нрава, спились и рано умерли, другие же сами уходили от мужей, не желая бессмысленно проживать рядом с заурядными и бесталанными мужчинами. Но никто из них не хотел связывать свою судьбу с человеком, хотя в прошлом и знаменитым, но уже стареющим и полузабытым драматургом. Тогда Нияз позвонил поэтессе Земфире Мулдакаевой. Когда-то ей, молодой красавице, он, человек уважаемый в литературных кругах, помог напечатать в толстом журнале ее слабенькие вирши, потом помогал выпускать ее первую книжку. Земфира не вдовствовала: ее муж, журналист, не выдержав жизни с талантливой женщиной, сбежал к другой, не талантливой, не пишущей стихов и поэм, зато домовитой и доброй. И вот она единственная на предложение Нияза стать его женой не ответила отказом. От предвкушения счастья с женщиной, которая моложе него почти на пятнадцать лет, у драматурга захолонуло в груди, и показалось ему, что вернулась молодость.

Когда он сказал сыну, что намерен жениться, тот на несколько минут глубоко и мрачно задумался, потом спросил:

— Папа, тебе это надо?!

Конечно, фраза могла быть и подлиннее, дескать, «тебе это надо, старый хрен, в твои-то годы?», но дело ведь не в годах, не в старости, а в другом, более серьезном: в том самом квартирном вопросе.

Нияз Камилович жил с семьей в двухкомнатной квартире в престижном районе Уфы, где жила столичная элита — писатели, артисты, большое начальство. Когда были молоды, и молодость казалась нескончаемой, а жизнь — праздником, то даже и мысли о каких-то там квадратных метрах (слова-то какие мертворожденные!) не возникало. Но время шло, сын вырос, начал учиться в БГУ и стал приводить домой однокурсницу, в которой, видно, разглядел достоинства, не замеченные его родителями. И тут жена заговорила о покупке квартиры. Гонорарные деньги были целы, хватило бы и на две квартиры, но подходящего жилья не было: то метры не устраивали, то этаж, то район, заселенный необразованным народом. Пока выбирали, жизнь круто вильнула с привычной колеи, зашаталась, треснула. Революция, да еще демократическая — ура, ура, свобода! И она, эта самая революция или контрреволюция, будь она проклята, хапнула все гонорарные сбережения драматурга Нияза Камиловича. Из того, что осталось, кое-как наскребли на свадьбу сына, а дальше жене приходилось подавать завтрак уже троим едокам и таскать тяжелые сумки с продуктами. Долго не выдержала. Нет, не тяжесть сумок, не кухня сократили ей жизнь, а, как считал Нияз Камилович, вторжение в ее обжитые смолоду владения инородной молодой женщины, которая собиралась сделать из нее бесплатную няньку для своего сосунка.

А если сейчас он приведет в свое двухкомнатное жилье поэтессу Земфиру, то начнется не базар, не ярмарка, а вялотекущая гражданская война между двумя женщинами, война, в которой обе стороны потерпят позорное поражение...

А поэтесса сама ютилась в малогабаритной квартирке, где, кроме нее, жили еще трое. Так что, дед, не рыпайся, выкинь из седой башки мечтания о счастливой старости с молодой женой.

В достопамятные советские времена он пошел бы в обком, в Союз, и родная власть не отказала бы талантливому вдовцу, а сейчас к кому он обратится? Деньги! Сейчас властвуют только они. Есть они у тебя в кармане — можно купить все, нет — иди бомжевать. Более ста лет назад великий Островский, у которого Нияз безуспешно пытался научиться писать, показал в своих пьесах власть денег над человеком, над моралью и совестью. Почему же спустя почти двести лет мы опять вляпались в этот людоедский капитализм?..

Терзая себя мрачными мыслями о печальном завершении своей жизни, Нияз Камилович вдруг вспомнил о своей деревне, из которой ушел в большой мир сорок лет назад и в которую больше не возвращался.

Родная деревня, родной аул, речка, холмы, горы... Все мы там жили детьми, отроками, юношами, когда были живы отцы, матери, братья, сестры. Мы не знали другого мира, этот, наш, казался нам единственным, солнце светило только нам, луна освещала сумерки только нашей деревни, а жизнь за горизонтом, за горами еще не была доступна нашему воображению... Упоенные новизной и яркостью этого мира, мы не замечали его несовершенства, неуюта, вернее, считали, что так и должно быть: пусть порой голодновато, холодно в ветхой одежонке, прохудившихся сарыках, пусть болезни, тараканы за печной трубой, клопы в щелях бревен... Но вот уже и весна, черемуха цветет, а там и лето: айда, мальчики, купаться и ловить язей под мостом!

Потом, в чужбинной жизни, не у каждого легкой, невзгоды деревенского отрочества забывались, память хранила только весенние и летние радости: цветущие луга, запах сена, июльскую быстротечную грозу, журчание воды на перекатах и косички соседской девчонки...

И вот, прожив половину жизни в городе, не всегда счастливо и успешно, человек начинает тосковать по стране детства и отрочества. Поэты начинают писать стихи, тоскуя по «отеческим гробам», композиторы сочиняют надрывные песни, певцы поют о реках и горах так печально, будто их насильно отлучили от родных мест.

Ностальгия?! Ну, если ты так неутешно тоскуешь по своей деревне — в чем вопрос? Вернись туда и живи, содержи коров, кур, работай на земле, расти здоровых детей на свежем воздухе. А, кишка тонка! Никто не хочет возвращаться к навозу...

Нияз Камилович не очень тосковал по родной деревне или, вернее, вовсе не тосковал, однако сочинял одну за другой комедии о деревенской жизни, а ловкие театральные режиссеры делали из них музыкальные спектакли. И, само собой, в этих веселых комедиях расцветала молодая любовь — как правило, между какой-нибудь Альфией, Юлдыз, Гульчачак и передовым парнем, механизатором (не пастухом же!). Ну, конечно, у него был соперник, гармонист, так сказать, первый парень на деревне, но девушка предпочитала надежного тракториста. Актеры говорили о любви с придыханием, как в жизни не говорят, разговоры и шутки перемежались музыкой, песнями и плясками. Почти каждая пьеса кончалась шумной свадьбой.

Самым лучшим творением Нияза Камиловича считалась музыкальная комедия «Девичья гора». Она обошла все театры и дома культуры республики, имела успех и в приволжских городах, где немало башкиро-татарского населения. Нияз Камилович был на коне и стал считать себя классиком.

За околицей его родного аула высились холмы, невысокие, некрутые и с голыми макушками. Один из холмов назывался «Девичья гора». Быть может, в языческие времена гора была культовой. Потом стала просто местом гулянья молодежи, вернее, поначалу, только девушек, которые, взойдя на холм, нарядные, в длинных камзолах, в сарыках с кистями, водили хороводы, распевали старинные песни или веселые частушки. Потом, уже во времена более свободных нравов, стали приходить сюда и парни, а девушки, не боясь стариков и пересудов, позволяли им слегка поозорничать. Ниязу, уже юноше, мать как-то рассказывала: «Собрались мы хороводить на Девичьей горе, пришли парни. Один из них, такой пригожий, все говорил мне: «Гульбике, покажи лицо, покажи лицо» и норовил стащить платок с головы. Я стеснялась и убегала. Потом он и посватался ко мне».

В деревне был еще такой обычай. Вернувшись домой после долгого отсутствия (в армии служил или золото мыл на зауральских приисках), человек непременно шел на Девичью гору. Уже в наши дни доктор каких-то наук Нажиб Сагитов, приезжая в родной аул, надевал хороший костюм, который держал у сестры для торжественных случаев, и отправлялся на гору, а затем прохаживался по деревне из конца в конец и всем встречным пожимал руку, спрашивал о здоровье, о жизни — словом, играл в демократию: дескать, хоть я и доктор, без пяти минут академик, но вас, земляков, уважаю и приветствую. Нияз, хоть и считал себя рангом выше Сагитова, на такое не был способен. Зато в деревенском клубе ставились его комедии, в которых он показывал счастливую жизнь родной деревни, воспевал свой народ: стало быть, полагал он, драматург ближе к народу, чем какой-то доктор, которого никто не знал за пределами деревни и его института.

Конечно, в пьесах Нияза были и отрицательные или, скажем, не слишком положительные персонажи. Из пьесы в пьесу кочевал мужичок лет под сорок, в шляпе с опущенными полями. Слегка хмельной, он встревал в молодежную компанию, балагурил, отпускал остроты, смешил зрителей. Когда ему говорили: мол, ты, агай, опять навеселе, то он отвечал: «Мудрый русский сказал: без водки в России нет веселья, а мой друг Моргунов Колька с прииска говорит: «Кто пьян да умен — два угодья в нем». Спрашивали: а что значит «два угодья»? Отвечал: «Выпивший человек все угадывает дважды, потому как он умный». Потом приходила его горластая жена и в шею гнала мужа домой. Среди смешных персонажей были и сваха, и деревенская сплетница по прозвищу «ходячий телефон».

В финале его лучшей пьесы в разгар молодого веселья один из парней восклицал: «Девушки, парни, молодожены, айда на Девичью гору!», после чего свадебная толпа с песнями и плясками уходила со сцены, и занавес опускался. Публика не успевала еще сообразить, конец это или только антракт, как снова поднимался занавес и открывался другой задник — ландшафт с зелеными холмами на фоне голубого неба и голубыми уральскими горами вдали. И свадьба продолжалась уже на Девичьей горе.

Публике, особенно деревенской, все это нравилось. Хотя люди понимали, что в жизни так не бывает, свадебные процессии на Девичью гору не ходят и таких хороших песен там не поют, что это всего лишь игра. Какие бывают свадьбы, все знали. Сам Нияз Камилович помнил свадьбу тети Миникамал — двухдневный загул то в одной деревне, то в другой, пьяных от медовухи гостей (женщины в одной половине избы за ширмой, мужчины — в другой),  которые пели нестройно, фальшиво: какой-то сват, обидевшись на что-то, хотел уехать, его не отпускали, дядя Хилаж, озорник и драчун, снял с телеги колесо, сват его ударил, водворил колесо на место и хотел было уехать, но тут дядя Хилаж взял топор и перерубил гужи. Нельзя же было, в самом деле, невозможно такую пьяную свадьбу показать на сцене. А на Девичью гору ходили хороводить только совсем молоденькие девушки и юнцы. Сам Нияз Камилович единственный раз побывал на горе, кажется, в пятилетнем возрасте. Ему тогда только что сшили новые сарыки, и он казался себе очень нарядным, а гора — очень высокой.

Потом, в свои взрослые успешные годы, он только проезжал мимо горы. Шоссе на Уфу проложили как раз у подножия этого холма. Приезжая в районный городок на какую-нибудь писательскую говорильню, он видел из машины эту гору, которая теперь казалась ему низеньким плоским холмиком. А заехать в родную деревню никогда не хватало времени.

Так вот, оказавшись на обочине жизни из-за проклятого квартирного вопроса, Нияз Камилович вспомнил о своем ауле. И ударила в его голову шальная мысль, как будто осенил сюжет новой пьесы: вернуться туда, купить дом и остальное... Позвонил Земфире. Обрисовал красоту окрестностей, рассказал, какие там горы, леса, ягоды, река, полная рыбы, чистая вода, курортный воздух. Ведь представление о малой родине сложилось в памяти Нияза Камиловича из подростковых и юношеских впечатлений, из которых исчезло с годами все плохое, что было в деревенской жизни, а осталось только хорошее, благостное. И то хорошее как бы слилось с его музыкальными комедиями: на авансцену выступила природа, действительно прекрасная, а вдобавок к ней — трезвые, милые, добрые, чудаковатые дяди, неунывающие, звонкие тетки, крепкие непьющие семьи, здоровые дети, молодежь, считающая службу в армии делом чести, праздники и развлечения без пьянки…

И вот он приехал — сначала в районный городок, где остановился в гостинице. Назавтра рейсовым автобусом выехал в деревню.

Деревня его удивила новизной и цветом. Он ведь помнил небольшие избушки с двухскатными кровлями из позеленевшего теса и подслеповатыми оконцами, жердяные ворота и плетни между соседями. А теперь видел четырехскатные пятистенки под железом. Окна были большие, в бело-голубых наличниках и с такими же ставнями. Стены домов, обшитые тесом, были выкрашены в зеленый или голубой цвет. Ворота, тесовые, «русские», тоже были зелено-голубые.

«Когда же люди успели так отстроиться, — думал Нияз Камилович, — в советские годы или после? Ведь для того, чтобы построить такой пятистенок, кондовую сосну надо везти тридцать-сорок километров на лошадях по горным дорогам. Значит, техника помогла, — додумал он, — научно-технический прогресс, который, независимо и от коммунизма и от капитализма, создал внешнюю видимость материального благополучия. Другое дело, кто живет в этих домах, какая жизнь варится за голубыми воротами и окнами...»

В деревне у него уже не было близких родственников, чтобы нагрянуть к кому-нибудь из них незваным гостем. Молодые — двоюродные, троюродные — вряд ли его помнят. Пошел в сельсовет — куда же еще? Представился администратору, человеку лет под сорок, который его знал понаслышке, и сказал, что хотел бы купить в деревне недорогой дом. Администратор подумал и спросил:

— Хотите поселиться в деревне совсем?

— Хотелось бы.

— Да, пенсионеры возвращаются. Года два назад вернулся один профессор. Здесь и помер. — Он еще немного подумал. — Недорогой будет только сруб, придется строиться. У меня тут на балансе старый дом, могу предложить.

— Сколько будет стоить?

— Нисколько. Отремонтируйте и живите пока. Потом, может, купите получше.

Пошли смотреть дом. Это была маленькая избушка под заплесневевшим двухскатным шифером, построенная, видно, лет сорок назад, лачуга из тонких березовых бревен, которую почему-то обошел технический прогресс. Толкнув покосившуюся калитку, прошли во двор, заросший бурьяном и крапивой, по гнилым ступенькам поднялись на кособокую веранду, администратор открыл висячий замок, вошли внутрь. Запахи плесени и гнили. Стены поверх бревен оклеены обоями, местами порванными. Под тряпьем деревянная кровать, у другой стены продавленный диван с потертой обивкой. На столе под грязной клеенкой и за стеклом старой самодельной горки какая-то посуда. Голая лампочка под потолком.

— Кто здесь жил? — спросил Нияз Камилович, пораженный запущенностью жилья.

— Опустившийся алкоголик. Как умерла мать — все пропил. Телевизор, холодильник, даже газовую плиту.

— А где он сейчас?

— Помер зимой, замерз. Печь не топил, спал в одежде, а был мороз. Подремонтируете, почистите — можно жить. Берлога, конечно, зато бесплатная. Она еще крепкая, вас переживет. Жена у вас, извините, есть?

— Будет.

— Баба быстро наведет порядок. Удачи вам.

Остаться в деревне и заночевать на чьих-то вонючих тряпках Нияз Камилович не решился, уехал в город.

Вернувшись на другой день, он нашел за бурьяном покосившуюся будку сортира, заглянул в нее и, представив, как поэтесса Земфира в своих туфельках зайдет сюда и опустится на корточки, ужаснулся. Значит, наведение порядка надо начинать отсюда. Театр начинается с вешалки, а дом — с сортира. Когда-то ведь просто садились в бурьяне. Появление дощатых сортиров — это показатель цивилизованности. Правда, до биде, что у буржуев, нам, видно, еще далековато.

Снова пришел в сельсовет, спросил у администратора: мол, как подремонтировать дом, где взять доски, кто сколотит уборную?

— Если у вас есть деньги, все вам сделают, — администратор двумя пальцами щелкнул по горлу. — И вот это...

Затем куда-то позвонил, кого-то слегка поругал, сказал кому-то, что дом купил знаменитый писатель, гордость деревни, так что, давайте, поаккуратнее...

Потом пришли три мужика, годами за тридцать, за сорок, в замызганных, видно, для работы, одеждах и с тоской на испитых рожах. Узнав о предстоящей работе, запросили выпивку. (Потом Ниязу Камиловичу сказали, что это штатные «батраки» деревни, обслуживающие в основном старых людей, пенсионеров, у которых деньги есть, но нет силы, чтобы наколоть дров, сложить поленницы и подремонтировать штакетник палисадника.)

— Когда работу сделаете, будет и выпивка, — ответил Нияз Камилович.

— Нет, у нас так не пройдет, — заговорил тот, что был помоложе и побойчее. — Прежде чем начать пахать, чем заправляют технику? Верно, горючим. Вот и мы тоже — без горючего не пашем.

Пришлось раскошелиться поначалу на две бутылки. Когда «батраки» подзаправились, работа двинулась и пошла споро. С пилорамы привезли на лошади доски и стали сколачивать новую будку. И все время прикладывались к бутылке: вскоре выдули до дна обе, пришлось идти за новыми.

От тех же мужиков Нияз Камилович узнал, что избу изнутри можно обить ДВП и оклеить обоями. Тот, что помоложе, пообещал:

— Моя баба и оклеет и побелит где надо — будет картинка.

К вечеру туалет был готов, заменили ступеньки на веранду, калитку тоже починили, так что Нияз Камилович воочию убедился, что двигателем прогресса являются не только техника и бензин, но и сорокаградусное пойло сомнительного качества. А «батраки» уползли домой «на бровях».

К ночи, вернувшись в город, он позвонил Земфире и сообщил, что купил дом и теперь ремонтирует его. Намекнул, что для покупки мебели потребуются кое-какие деньги. А на деньги, которые имелись, купил матрас, одеяла, простыни, наволочки, абажур и кое-что из посуды. И починил перегоревшую электроплитку. Теперь он мог жить, ночевать и готовить еду в своем новом жилище.

Прожив в деревне недели две, общаясь с теми, кто помнил его родителей и знал, кем был он сам в благополучном прошлом, Нияз Камилович стал ощущать неприязненное отношение жителей деревни к нему. «Батраки», худо-бедно приведшие его избу и двор в божий вид, вели себя так, будто сделали ему великое одолжение. Однажды, проходя по улице, Нияз Камилович увидел пожилых женщин, праздно сидящих на лавочке возле дома. Помня того профессора, Нияз Камилович подошел к старухам и, как принято было здесь, поздоровался двумя руками и осведомился о житье-бытье и здоровье.

— Дом купил вот, — сообщил он просто и доверчиво. — Хочу на старости лет пожить с женой в деревне.

— Молодой был — бежал из деревни, постарел — деревня нужна стала, — проговорила старуха с темным рябым лицом. Ее Нияз Камилович слегка помнил: парни на нее не заглядывались и не сватались к ней, так и состарилась одинокой злой задрыгой.

Другая, дебелая, с улыбчивым лицом, сказала:

— Я помню твои комедии, веселые были спектакли. Тогда что! Вот сейчас у нас настоящая комедия. Хочешь — смейся, хочешь — плачь.

В ответ старухам он только улыбнулся, хотя их замечания задели его за живое. Он понял: уважаемый в литературных кругах Нияз Камилович Халилов, когда-то знаменитый драматург, сейчас никто, даже ничто для своей родимой деревни...

Другой случай — встреча с Мавлитом, ровесником, с которым когда-то колхозную репу воровал. Подойдя к Ниязу, тот как-то странно наклонился, будто отвесил поклон уважаемому человеку, протянул обе руки и с притворной радостью на лице поприветствовал:

— Здравствуй, Нияз! Как дела, как здоровье?

— Спасибо, слава Богу.

— Не забываешь родные края. Я слышал, ты купил в деревне дом.

— Да, купил.

— И собираешься жить здесь?

— Попробую.

Мавлит посерьезнел лицом и сказал сочувствующим тоном:

— Я бы тебе не советовал.

— Почему?

— У тебя не будет здесь авторитета.

— Мне авторитет не нужен. Мне нужны природа, чистый воздух, чистая вода.

— Так-то оно так. У нас тут жил один профессор — долго не протянул. У него тоже авторитета не было. Вы все, колхозные мальчики, разбежались по городам, а мы тут вкалывали, чтобы кормить вас, — почти вторил Мавлит рябой старухе.

— Я, между прочим, не бежал, а уехал учиться. И не лежал на печи, а тоже вкалывал, — ответил Нияз Камилович, начиная обижаться, и спросил Мавлита: — Ты хоть одну книгу за всю жизнь прочитал?

— Мне некогда книжки читать. От ваших книг один вред народу, а пользы никакой. Советской власти нет, колхоза нет. Кто это сделал? Читатели ваших книг. Я вот книг не читал, а у меня две лошади, пять коров, сыну купил машину. Заходи, покажу тебе свой дом.

— Спасибо. Вот ты говоришь: колхоза нет. При колхозе ты бы не имел двух лошадей и пять коров.

— Если хочешь знать, при колхозе весь колхозный табун был моим, вся земля колхозная была моя, — вызывающе проговорил Мавлит, — а сейчас — только то, что во дворе.

— Ну ладно, будь здоров! — ответил Нияз Камилович, поняв, что спорить с Мавлитом бесполезно, и сожалея, что вступил в беседу с типом, который всегда прав. Решив больше никогда не заговаривать с односельчанами, только здороваться и прощаться, он зашагал прочь.

Теперь он звонил Земфире с деревенской почты. Набирая ее номер, волновался, как молодой влюбленный. Докладывал, что с ремонтом дома покончил, что стало хорошо, уютно, вот только нет хозяйки; говорил, что в деревне люди хорошие, простодушные, к нему относятся с уважением... И робко спрашивал, не думает ли она приехать. Земфира отмалчивалась. Видно, не рвалась к нему...

Напротив через улицу, окно в окно, жила пожилая женщина тетя Насима, родственница со стороны матери. Он смутно помнил и узнал ее в этой восьмидесятилетней старухе. В первую же встречу она очень настойчиво приглашала его на чашку чая. Он не зашел, сославшись на хлопоты с ремонтом. Потом, как-то проходя мимо, увидел ее в палисаднике — она полола траву, проросшую среди цветов. И снова: «Айда, айда, заходи». На этот раз уважил ее гостеприимство. К чаю она подала ему каймак, мед («Дочь привозит из Байрамгулова») и домашний каравай. Поговорили о житье-бытье, помянули родителей, покойных родичей и разные события минувших лет.

Вдруг старуха произнесла совсем другим тоном:

— Как хорошо, что ты купил этот дом напротив!

— Я не покупал. Просто мне сельсовет дал пожить.

— Живи, и мне будет хорошо, — помолчав и, видно, уловив во взгляде собеседника вопрос, объяснила: — Фарид-то этот вечером свет не включал, зачем пьяному свет. Гляну в окно после ночного намаза — ни в одном окне нет света, словно весь аул вымер, и такой одинокой чувствую себя. Иной раз до четырех не сплю, а там снова намаз.

— А зачем молиться по ночам?

— Ночная молитва особенно угодна Аллаху.

— Ну, помолилась и спи себе на здоровье.

— Спала бы, если бы соседи были как люди.

— А что они?

— Лазают по ночам. Всех моих кур перетаскали. Однажды вышла на шум в курятнике, думаю, лиса или домовой озорует, вдруг кто-то крадется из сарая. Как заору, а он через забор. Сосед. Отец его Самиг всю жизнь в начальниках ходил, хорошо они жили, дом — полная чаша, так нет — сын все пропил. Не осталось даже ложки суп хлебать, ничего, кроме стакана. Стаж не наработал, пенсию не получает. Я не злорадствую, но правду выскажу. Отец его мечеть порушил, нашу семью раскулачивал. Я ведь и родилась в Сибири... Вот вернулся бы Самиг из могилы, посмотрел бы на сына... А Бог есть... Ночью помолюсь я, гляну в окно, у тебя горит свет, иной раз до утра. И мне веселее делается... Наверно, что-нибудь пишешь?

— Нет, читаю книгу.

Нияз Камилович уже по второму разу читал книгу об экзистенциализме. Даже название трудно выговорить. И никак не мог постигнуть ее премудрость. Однако считал, что образованный человек, тем более литератор, должен такие вещи знать. Порой ему казалось, что он уже ухватился за хвост этой туманной буржуазной философии и вот-вот вытянет императивную истину, и... снова ускользало. Настолько тупой, что ли, он... И снова вчитывался. И засыпал, уронив книгу на одеяло. А свет горел до утра...

Знакомство с односельчанами продолжалось. Как-то раз под вечер к Ниязу Камиловичу без стука ворвался мужичок, не молодой, но моложе него, вошел, с трудом произнес «хаумы» и с порога:

— Опохмелиться не найдется? А то умираю, сердце останавливается.

Непьющий Нияз Камилович не знал, что запойному алкоголику стоит сделать во время похмельного синдрома всего несколько глоточков, как он с ног валится. Не глотнет — может и копыта откинуть.

Из бутылки, оставшейся от «батраков», он налил полстакана и поднес мужичку.

— Добавь еще, — сказал алкоголик, глянув на бутылку.

Налил до краев, тот выдул, помолчал, как бы приходя в себя, и произнес заплетающимся языком:

— Ты ведь писатель, да?

— Я драматург. Пьесы пишу.

— Во-во! Напиши про мою маму. Она сидела в тюрьме... Послушай, я сейчас тебе расскажу.

— Нет, не надо, — опешил Нияз Камилович, видя, как тот уже валится с табуретки. — Приходи трезвый.

Мужичок помолчал, задумавшись, потом произнес:

— Можно, я у тебя тут полежу?

— Нет, нет, нельзя, иди домой.

Нияз Камилович подхватил мужичка под руки, пока тот не свалился, и почти волоком подтащил к двери, вывел во двор. Тот упал на траву и остался лежать. Потом, когда Нияз Камилович вышел до ветру, алкоголика не было. А на другой день, увидев гнущуюся в своем палисаднике тетю Насиму, он подошел и рассказал о вчерашнем госте: мол, просит написать о его маме, которая сидела в тюрьме. Спросил, кто он, кто его мать?

— Это Рахим. Ты, наверное, помнишь кривую Бибикамал, это ее сын. Сидела ли она в тюрьме — этого я не знаю. Мы вернулись уже после войны, а в войну многие сидели. Был же голод, возьмет человек для голодных детей с колхозного тока или склада горсть зерна, донесут — вот и тюрьма. Некоторым до восьми лет... Нехорошо, неправильно они живут. Рахим не просыхает. Жена пьет, сноха пьет, трое детей мал-мала меньше под ногами. Зять, алкаш, ушел, развелись, а все равно ходит, и эта дура уже четвертым беременна. Рожают чуть ли не каждый год, живут на пособие, пьянствуют. Таких в деревне не они одни...

На оставшиеся от последнего театрального гонорара деньги Нияз Камилович купил в городе недорогой диван, репродукцию картины с Уральскими горами и повесил ее над диваном. У сына оставил доверенность на получение пенсии. Сын жил у жены. Позвонил ему и попал на его тещу. Теща сообщила, что уже месяц как молодые переехали. Это значило, что молодые переехали в квартиру Нияза Камиловича: на всякий случай застолбили свои квадратные метры. Во второй раз позвонил домой, трубку взяла сноха. Нияз Камилович не стал разговаривать с ней. Только в третий раз он услышал голос сына и попросил, чтобы тот выслал пенсию за два месяца. И, получив деньги, более настойчиво стал просить Земфиру осчастливить его своим приездом.

И вот наконец телеграмма. Встречай такого-то числа, вагон такой-то...

Взял такси в городе и помчался на вокзал. Увидев еще издали электровоз, везущий его судьбу, Нияз Камилович волновался, как юноша, встречающий невесту. В четыре часа пополудни из четвертого вагона по ступенькам, как богиня с облаков, спустилась она. В модной широкополой шляпе, благоухающая... Он так волновался, что забыл взять ее довольно тяжелую сумку, догадался только, когда шли к машине. И как-то невпопад заговорил о таксисте, который заломил до деревни триста рублей. Получилось, что он, Нияз Камилович, пожалел денег для гостьи. Все это от волнения. Да и как не волноваться? Ведь она на пятнадцать лет моложе него, красавица. Женился он в студенческие годы на однокурснице, невзрачной деревенской девушке, которая нищего студента Нияза подкармливала присланными из своей деревни продуктами, потом легла с ним и сообщила родителям, что вышла замуж. А он мечтал о женщине необыкновенной, не только красивой, но с артистичной душой и интеллектом. Женщины у него были, но не встретил ту, ради которой ушел бы от жены, любящей его до обожания и болезненно ревнивой. И вот судьба послала ему женщину — красавицу, и даже поэтессу...

Ехали молча, оба чувствовали себя скованно. По скучному лицу Земфиры Нияз Камилович решил, что ей тут не нравится и, наверное, у нее в голове и сейчас уже крутится: «Куда я приехала!», а когда увидит избушку-развалюшку, тогда и вовсе поймет...

Проехали по деревне, хотя могли и въехать по проулку ближе к дому — Ниязу Камиловичу хотелось, чтобы Земфира узрела голубые наличники, ставни и палисадники. Она поглядывала по сторонам — видно, дома нравились ей. Когда остановились и вышли перед воротами Нияза Камиловича, она сказала:

— Это ваш дом?

— Наш дом, — поправил Нияз Камилович.

Вошли в дом. Земфира огляделась:

— А где же телевизор?

— Телевизора пока нет.

— А как же мои сериалы?

— Пока поживем без них. Будем читать и разговаривать. — И добавил: Сибайский театр драмы обещал поставить «Девичью гору». Как получим гонорар, купим и телевизор, и холодильник.

Туалет, слава Аллаху, нашла сама и, кажется, претензий не имела, только, вернувшись, спросила:

— Это чем так пахнет, навозом?

— А чем пахнет наш город? Выхлопами и еще черт знает чем. А деревня пахнет навозом, пометом. Коровы, лошади… Запах навоза не так вреден для человека, как запах бензина. Привыкнем. Зато здесь натуральное молоко и, как говорят сейчас, другие экологически чистые продукты.

На столе, на новой клеенке, все было готово к приему гостьи — снедь, купленная в городе, водка и отварная картошка — купил в деревенском магазине.

Вечером постелил Земфире на новом диване, сам лег на оставшейся от прежнего хозяина кровати. Свет погасил рано, но долго не спал. Когда дышишь одним воздухом с женщиной, в которую уже успел влюбиться, даже эта убогая развалюха, мнится, летит, покачиваясь, в ночном небе под звездами...

На другой день после завтрака он повел женщину на Девичью гору.

— У нас традиция, — объяснял Нияз Камилович. — Возвратясь откуда-нибудь или приехав в гости, человек поднимается на Девичью гору, это у нас культовая гора. Обычай, видно, остался от языческих времен.

Поднимаясь по склону, взял ее руку — первое прикосновение к ней за все годы знакомства, — это взволновало его.

— Я поднимался сюда еще мальчонкой, тетка взяла с собой, с тех пор ни разу не доводилось. Все некогда, некогда, мимо, мимо, — возбужденно говорил Нияз Камилович. — Тогда гора казалась высокой. В детстве горы высокие, города далекие. Для взрослого горы низенькие, города близкие, а в старости горы снова высокие, а города — не доехать...

— Это та гора, о которой вы писали в пьесе?

— Ну, не совсем. Обобщенная. У всех башкирских деревень есть своя Девичья гора. Правда, теперешняя молодежь поднимается на нее не для хороводов и свадебного веселья. Вот, видишь, что тут везде под ногами.

Под ногами в траве повсюду попадались бутылки из-под водки, пива и литровые пластиковые, черт знает, из-под какого пойла. На вершине горы, каменном выступе — крошево бутылочного стекла и проржавевшая дверца трактора. Как она сюда попала?

— Какая дикость! — произнесла Земфира.

— Не будем смотреть под ноги, лучше поглядим на горы, на леса и поля. Там тоже, наверное, не чисто, но отсюда не видно.

Стояли, смотрели. За деревней, за петляющей вдали рекой — леса, поля, холмы до подножия Уральского хребта, на юге и востоке от деревни — гряды гор, отроги Урала. Ближние горы ярко-зеленые с выгоревшими желтоватыми макушками, дальше сине-зеленые, а еще дальше по окоему — нежно-голубые. Творения великого живописца-природы…

— Красиво, правда? — спросил Нияз Камилович, все еще держа в руке теплую нежную ручку женщины.

— Не то слово.

— Когда я вижу красивый ландшафт, всегда вспоминаю слова Чехова о красивых деревьях и думаю: на этой земле должна быть и прекрасная жизнь. Прекрасная — значит, счастливая.

— Однако в ваших пьесах люди счастливы и веселы.

— Простой народ любит мифы, сказки, комедии.

Разговорившись, как всегда, рядом с красивой женщиной, Нияз Камилович хотел было распространиться о том, почему на свете счастья нет, но тут вдруг откуда-то пришедший порыв ветра сорвал с головы Земфиры широкополую шляпу, она покатилась по траве. Нияз Камилович побежал, чтобы поймать ее.

Потом были у них хорошие дни. Если бы они были молодоженами, можно было бы считать эти дни медовыми: наверное, в жизни Нияза Камиловича они были самыми счастливыми. Он влюбился в женщину по-молодому, робел перед ней, желанной, но как будто недоступной.

Как-то раз, спустя неделю после ее приезда, после ужина с выпивкой, когда она уже была в постели, Нияз Камилович робко сел на краешек ее дивана. Земфира засмеялась и, перейдя на «ты», сказала:

— Ну ладно уж, ложись...

Отвыкший от женщины еще до смерти жены, он глупел от неуверенности в себе и страсти, а она смеялась.

— Почему смеешься, я так смешон?

— А что же, плакать прикажешь?

Наутро сказала:

— Так и будем жить без ванной?

— Будем мыться в бане. Ты когда-нибудь мылась в деревенской бане?

— Только ребенком, на даче. Помню, было очень жарко. Один раз угорела.

Нияз Камилович зашел к тете Насиме, чтобы договориться насчет бани.

— Пожалуйста, мойтесь. Ты еще не забыл, как топят баню?

— Нет. У родителей моей покойной жены была хорошая баня.

— Жена у тебя такая видная, красивая. Она что, артистка?

— Она еще не жена. Она пишет стихи.

— Справьте никах, чтобы было по-божески.

— Это обязательно.

Дрова у старухи были, воды натаскал из колонки.

— Вместе будем мыться? — то ли спросил, то ли предложил он женщине, помня, что в деревне муж и жена мылись вместе.

— Но я отродясь не мылась с мужчиной, — ответила Земфира. — Ты посидишь за дверью. На случай, если мне плохо станет от жары.

— Если плохо станет, все равно мне придется войти.

Земфира не ответила. Мылась она долго. Париться веником, видно, не стала, не слышно было, но целый час, как утка, плескалась. Он сидел в предбаннике и думал: «Старею».

Потом, отправив женщину домой, всласть попарился сам. После бани они чаевничали  с каймаком, купленным у соседей, и печеньем.

Стоял теплый, сухой август, с ароматом сена с лугов и запахами варенья с соседних дворов. Нияз Камилович отметил, что Земфира — полная противоположность его покойной жене. Равнодушна к собиранию ягод, грибов и другим простым радостям лета. Природу она любила, но любовью городского человека — дачника и отпускника. В не очень жаркие дни они бродили по окрестным лугам, взбирались на горы. Она в джинсах и кроссовках, он же в обычном своем костюме, в полуботинках, но для прогулок срезал палку из черемухи и купил панаму. Гуляя, мечтал:

— Как только появятся деньги, закажем здешним мастерам маленькую двуколку, попросим у колхоза лошадь и будем ездить по окрестностям.

Земфира молчала. И вообще, в последнее время она делалась все молчаливей и грустней. Наверное, скучала по близким и городу. А Нияз Камилович все больше ощущал временность, непрочность и даже какую-то искусственность их сожительства. К тому же он заметил в ней некоторые изъяны. То, что невкусно готовит, что равнодушна к чистоте и уюту дома, — это ничего, такое свойственно многим красивым женщинам, больше озабоченным морщинами на лице. Ее любовь к частым выпивкам тоже можно было простить: все-таки поэтесса — человек творческий…

И вот именно то, что она была поэтессой и, по мнению Нияза Камиловича, мало одаренной, ну, средненькой, что ли, стихоплеткой и притом с высокой самооценкой — это и было ее главным недостатком. В молодые годы, очарованные ее красотой или, быть может, жалея ее, критики осторожно отмалчивались, а поклонники ее хвалили, хвалил и сам Нияз Камилович. Он ведь всегда был слегка влюблен в нее.

Во второй половине августа зарядил долгий нудный дождь, который здесь называют «дождик-плакса». Плакал целую неделю. Скука и ощущение загнанности в темный сырой угол. Лежа на диване, Нияз Камилович пытался вчитаться в книгу об экзистенциализме. Земфира что-то записывала за столом. Наконец, нервно отбросив авторучку, сказала:

— Скука и пустота. А что будет зимой? Хоть бы телевизор был!

— Зимой веселее, белые-белые снега и лыжи. И телевизор будет.

Земфира хмыкнула.

— На, почитай, интересная книга, — он протянул ей книгу, которую читал сам, — и полезная для поэтов.

Она взяла книгу, полистала, прочла несколько страниц, потом спросила:

— Ты мне объясни: о чем это?

— Я и сам еще не все понял. По-моему, о глубинах человеческой души. Человек не рождается с душой, он просто существует, но, живя, сам творит свою душу или, как там написано, свою человеческую сущность.

— Не для меня это, — Земфира вернула книгу и, поджав колени, легла на кровать. Нияз Камилович закрыл книгу и присел на край кровати. Земфира засмеялась и отодвинулась к стене.

В другой раз в такую же дождливую скуку она предложила:

— Почитай мои стихи последних лет, — и вынула из сумки папку.

Нияз Камилович, конечно, ждал и боялся этого предложения.

Начал читать. Чем дальше читал, тем больше раздражался. И не знал, что ей и сказать. Как сказать, что эти вирши не то чтобы совсем бездарны, но и не талантливы, что за последние двадцать лет она не выросла как поэт? Если поэту-мужчине сказать такое, он больше тебе руки не подаст. А уж если поэтессе — наживешь врага на всю жизнь. «Но ведь я ей уже почти муж, можно сказать, близкий, родной человек. Значит, могу».

Он молча вернул ей папку, молчал бы и дальше, если бы не ее ожидающий хвалебного ответа вопрос:

— Ну как?

— Как тебе сказать... Они мало чем отличаются от тех, которые ты писала лет двадцать назад... То же внешнее и пафосное...

— Это плохо? — у Земфиры напряглось лицо и сузился ротик.

— Я же не говорю «плохо». У наших поэтов либо рифмованная проза, либо публицистика. Или панегирик. Как правило, неискренний. Ни боли, ни печали, ни любви, от которой сходят с ума. Культовые горы — «Урал мой», «Ирендек мой!», или культовые герои — «Салават мой!», все с придыханием и пафосно. Особенно восторгаются Салаватом поэтессы — все больше те, кому не повезло с мужиками. Своего рода сублимация, что ли.

— А что это?

— Не скажу — обидишься. Узнаешь из словаря.

— А ты не говори женщине обидное.

— Ладно, извини, пожалуйста... Ты вот подумай: что такое поэзия? Это речь, слово. А слово и язык — это самое потрясающее изобретение природы или Бога. Оно может выражать все. В поэзии слово выражает дух, душу больше, нежели ум, мировоззрение. Наши мало, невнимательно читали русскую поэзию. Восточную тоже не знают. Истинный поэт из простых, казалось бы, слов творит чудо. «Я помню чудное мгновенье...», «Выхожу один я на дорогу»… Мне особенно, до мурашек по спине, нравится «В полдневный жар в долине Дагестана...» Почему у нас не пишут о смерти, о разлуке, одиночестве? Писать, как Тютчев, вряд ли кто у нас сможет, не та культура, но найди мне башкирского Есенина. «Не жалею, не зову, не плачу, все пройдет, как с белых яблонь дым. Увяданья золотом охваченный, я не буду больше молодым».

— Сразу видно, что Нияз Камилович учился в Литературном институте, — съязвила Земфира и добавила: — А сам ты писал бездарные пьесы!

Сунула папку в сумку и с каким-то остервенением закрыла молнию. Нияз Камилович засмеялся и ответил:

— Ты права, Земфирушка. Я и сам давно это понял.

После такого литературного «объяснения в любви», хотя их совместная жизнь и даже общая постель еще продолжались, но холодный сквознячок между ними уже прошелестел. И Нияз Камилович пожалел, что высказал свое мнение о ее стихах.

После окончания сенокосной страды и с началом дождей деревня поскучнела, посерела, больше запахло навозом и вянущей картофельной ботвой.

Звуки, голоса тоже стали другими. По улице нетвердой походкой проходили мужики и парни и очень громко разговаривали, то ли ругались, то ли возбужденно обсуждали что-то. Заходили к соседу тети Насимы и выходили еще более шаткими, держались за гнилой штакетник или тут же падали. Тетя Насима боялась и соседа, и этих шатунов — подожгут дом, и вся улица заполыхает.

Алкоголика Рахима, у которого мать сидела в тюрьме, какое-то время не было видно. Наверное, был занят на сенокосе. В июльский зной, в страдной запарке алкоголики ненадолго трезвеют. И вот в пасмурный дождливый день он объявился снова. Нияз Камилович и Земфира пили послеобеденный чай. Нияз Камилович увидел Рахима в окно и, когда тот завернул к калитке, запер дверь веранды на крючок. Тот вошел во двор и стал дергать дверь.

— Писатель, открой, пусти в дом, — кричал он. — Я тебе расскажу про свою жизнь, о маме расскажу, она сидела в тюрьме.

Затем подошел к окну и стал барабанить по стеклу и продолжать кричать о своей бедной маме.

— Приходи трезвый и расскажешь, — говорил Нияз Камилович. — А сейчас отойди от окна. У меня тут жена, она боится пьяных.

— Я не пьяный! — продолжал кричать алкоголик. — Ты плохой писатель, простого колхозника не хочешь даже выслушать. Я расскажу тебе о своей маме!

Земфира сидела с окаменевшим лицом и молчала. Быть может, вспомнила веселые комедии Нияза Камиловича, где деревенский мужичок был слегка пьян, зато умен, шутник, балагур и к тому же еще философ.

— Может, пустим? — спросила Земфира.

— А ты его выдержишь? Сначала он попросит опохмелиться, потом обмякнет и будет лежать вот здесь на полу.

Земфира молча покачала головой.

Рахим отошел от окна, упал на мокрую траву и стал кататься. Катаясь, как человек в загоревшейся одежде, он кричал, вопил, визжал, повторяя:

— Мама, моя мама!

— Какой ужас! — произнесла Земфира, взглянув в окно. — Он что, ненормальный?

— Пьяный. К тому же дурак.

Они не заметили, как Рахим ушел. Калитка была распахнута.

В этот серенький денек после встречи с алкоголиком настроение было смутное. Земфира, помыв чашки, прилегла отдохнуть, а Нияз Камилович вышел на веранду, лег на оставшийся от прежнего хозяина старый диван и попытался вчитаться в книгу об экзистенциализме. Читалось плохо — рядом маячила тень темного существа с недоразвитой сущностью, шуршала непогода серых буден и казалось, что знание мудреной книжной философии в этом мире никому не нужно.

На другой день он пошел в магазин и столкнулся с Рахимом. Напрасно думал, что тот пристанет и начнет кричать о своей маме — он оказался трезвым, молча кивнул Ниязу Камиловичу, улыбнулся мягкой, будто бы виноватой улыбкой и прошел мимо. Но спустя два дня Ниязу Камиловичу пришлось столкнуться с другим, вернее, прежним Рахимом.

Было уже поздно, за окном была темень, моросил мелкий дождь — вдруг скрип и хлопок калитки и стук в оконное стекло.

— Господи, опять этот! — испугалась лежащая в постели Земфира.

Нияз Камилович подошел к окну и увидел за стеклом опухшую рожу в белых щетинках.

— Писатель, открой, я расскажу тебе о своей жизни, о моей маме расскажу, — хрипел ночной гость.

— Ты пьян. Отойди от окна. Днем, трезвый приходи.

— Писатель, ты не хочешь писать о простом колхознике, который тебя кормит...

Нияз Камилович отошел от окна и выключил свет. И тут резанул слух звон разбитого стекла. Панически закричала Земфира. Когда средь ночи бьют окно твоего дома, это как зазубренный нож по нервам. Нияз Камилович включил свет, подошел к окну и в дыре разбитого стекла увидел большую окровавленную лапу.

— Прекрати хулиганить, а не то завтра сядешь, — прокричал Нияз Камилович.

И тут окровавленная лапа пробила стекло в соседнем проеме и стала дергать раму.

— Чего стоишь! Сделай что-нибудь! Будь наконец мужчиной! — прокричала Земфира.

Взъяренный Нияз Камилович выскочил на веранду, поискал топор, который валялся где-то здесь, но, подумав за секунду: «Если ударишь, не он, а ты сам окажешься в кутузке», вышел во двор и, схватив за ворот грязной куртки, оттащил хулигана от окна. Тот сопротивлялся, пытался вывернуться, что-то вопил. Все же Ниязу Камиловичу удалось этого приземистого, ширококостного мужика вытолкнуть за ворота, на середину улицы, где он упал и остался лежать.

Нияз Камилович вернулся в дом. Бешено колотилось сердце. Земфира сидела на диване и капала в чайную чашку отвратительно пахнущий корвалол. Выпила и произнесла:

— Что это такое, а?!

— Как «что»? Это народ, который ты слюнявишь в своих стихах. «Народ мой, народ мой!»

Земфира помолчала и ответила как-то вызывающе:

— Я верю, что не весь народ такой!

— Верно, не весь народ. Но вот такие — как сорняк на хлебном поле.

— Быть может, надо было его выслушать... А ведь он в чем-то прав…

— Разве я против? Пусть приходит трезвый, а он пьян да еще окна бьет.

— Сними майку. Она у тебя в крови...

В эту ночь оба спали плохо. Сквозящее окно, ожидание звона стекла ночным кошмаром витали над их душами. Утром оба подавленно молчали. В молчании Земфиры Нияз Камилович угадывал: «Куда я попала?!»

После позднего завтрака (невыспавшаяся Земфира досыпала) он пошел в сельсовет. Администратор встретил его неприветливо, на его гладко-благополучном лице читалось: «Ходят тут всякие-разные...» Выслушав жалобу Нияза Камиловича, он произнес с напускной наивностью:

— А что делать?

— Как «что»? Наказать надо по закону. Это же злостное хулиганство!

— Но как наказывать? Штрафа он не заплатит, у него трое внуков мал-мала меньше, четвертый на подходе. Сажать? Тогда посадить надо половину деревни.

— Ну хотя бы пусть застеклит окно.

— С этим вы обращайтесь к нему. Третий дом отсюда по этому порядку.

Дом Рахима был такой же добротный, как и многие дома здесь, — из сосны, под четырехскатной кровлей, но, видно, срубленный давно: мох меж бревен сгнил, кое-где замазано глиной. Зато наличники и ставни на окнах голубые, ворота тесовые, зеленые. Приметы благополучной или когда-то благополучной жизни.

Собаки во дворе не было. Он постучался, но, не услышав никакого ответа, кроме детского плача, вошел, поздоровался. И тут ему не ответили, хотя народу — детей, женщин — как показалось поначалу, было много. Плакал ребенок. Рахима не было видно. В глаза бросалось полное несоответствие запущенного помещения, неприбранной кровати, одежды, какого-то тряпья на стульях, по углам, на полу, затхлого воздуха с нарядным внешним видом дома. За столом, загроможденным немытой посудой, молодая беременная женщина, держа на коленях большеголового голозадого мальца, кормила его с ложечки. Два чумазых мальчика и девочка постарше возились на полу со сломанными игрушками и куклами.

— Где ваш дедушка? — спросил Нияз Камилович.

— Там, — показала девочка в другую половинку избы, не замеченную сразу Ниязом Камиловичем из-за занавески на проеме.

— Папа, к тебе человек пришел, — крикнула молодая женщина.

Спустя полминуты из-за занавески показалась небритая рожа Рахима. Он был пьян и не сразу сообразил, кто пришел и зачем.

— А-а, писатель, — промычал он заплетающимся языком.

— «Писатель», — передразнил его Нияз Камилович. — Ты давай, застекли мне окно!

В это время из-за той же занавески высунулась женщина, не молодая, но и не старуха еще, ростом выше Рахима и, как и он, ширококостная. И пьяная, как и муж.

— Зачем пришел? — обратилась к Ниязу Камиловичу.

— Муж ваш ночью ломился к нам, разбил окно, напугал жену. Пусть застеклит.

— Будет сделано, застеклю, — мычал Рахим. — Как только получим пособие, застеклю.

— Жди, застеклит, — сказала женщина и напустилась на мужа: — Ты чего, дурак, шляешься по ночам и окна бьешь? Я тебе покажу «пособие»!

И ударила мужа по голове. Тот покачнулся и упал, где стоял. Мальчики на полу засмеялись, а девочка заплакала...

Нияз Камилович выскочил на улицу и, возвращаясь к себе, тоже чуть не плакал.

Весь день моросил нудный дождь. В разбитое окно дуло. Нияз Камилович нашел на веранде среди разного хлама кусок рваной клеенки и кое-как прибил снаружи. День прошел в унылом молчании, Земфира жаловалась на головную боль, легла и до обеда проспала. Обед из «кудрявой» магазинной лапши Нияз Камилович сварил сам, после обеда тоже завалился спать. Вечером Земфира возилась с сумкой, словно собиралась в дорогу. А когда легли, вдруг спросила:

— Утром во сколько автобус в город?

— Хочешь съездить? Кажется, в девять.

— А поезд в Уфу?

Помолчав смятенно и подумав о самом печальном, Нияз Камилович спросил:

— И ты надолго туда?

— Надолго, насовсем, — отрубила она и добавила: — С меня хватит!

Нияз Камилович взмолился:

— Земфирушка, не уезжай, не покидай меня! Ведь нам было хорошо! Пригласим муллу, никах справим. Потом распишемся…

— И до старости будем жить с тобой в этой деревне. Зимовать здесь.

— Почему бы нет? Зимой здесь красиво. Белые снега... Будем кататься на лыжах, на санях.

— Как молодожены, им ведь и в шалаше рай. А мне, городскому человеку, зима здесь покажется адом. Видно, я не гожусь в жены декабристов.

Утром встала рано, вскипятила чай и, спешно позавтракав, засобиралась.

— Я тебя провожу до вокзала, — предложил Нияз Камилович.

— Не надо, — отрезала холодно, — я не люблю проводы.

— Ну, хоть до автобуса можно?

Дождь перестал, дул северный ветер, над землей неслись темные предосенние облака. Все вокруг было уныло, прощально, печально.

На остановке Нияз Камилович сказал:

— Я понимаю, ты соскучилась по городу, по детям. Поживи дома, отдохни и возвращайся. Я позвоню.

Она не ответила. До прихода автобуса они молчали. Подошел автобус, Земфира поднялась в салон, Нияз Камилович снизу подал ей сумку, дверца со скрежетом захлопнулась, и он успел увидеть в окне милое лицо в широкополой шляпе. Потом смотрел вслед, пока желтая машина не скрылась за лесным поворотом...

Возвращаться в опустевшую избу не хотелось. Там ведь все еще она, запах ее духов, ее дыхание. Она рассеянная, наверняка что-нибудь забыла... Запахи выветрятся, останутся только стены и тоска по женщине, которую, кажется, он не на шутку полюбил.

Он поднялся на Девичью гору. Вот здесь они стояли, и ветер сорвал ее шляпу. Седые усы ковыля гнулись под ветром, в расщелинах камней созрела козья капуста. Кончилось лето, прошли медовые недели и, быть может, скоро кончится жизнь.

Вернувшись в дом, выпил оставшуюся в бутылке водку, лег на диван, пахнущий ею, и забылся. Проснувшись, словно повис в пустоте. Посмотрел на часы — вот сейчас Земфира купила билет, вошла в вагон. Помнит ли она его, брошенного ею старика? Пожалела ли хоть чуточку? Ведь эти поэтессы только в своих стихах жалеют и любят. Сублимация.

Дальше день за днем одиночество. Не с кем словом обмолвиться. Хоть бы Рахим постучался. Пусть даже пьяного — выслушал бы. Но алкоголик не появлялся. Видно, крепко досталось ему от жены. Зайти к старушке Насиме? Она добрая, ей можно исповедоваться, выслушает, поймет, но стыдно ей рассказать о том, что тебя бросила женщина. Другие, если узнают, позлорадствуют: поделом, не женись, старый дурак, на молодой.

Днем он много бродил по окрестностям. По реке, по местам, знакомым с детства. Все изменилось и не имело теплой связи с его стареющей душой. Омуты обмелели, плесы заилились, на перекатах не играла рыбья молодь. Берега заросли тальником. В березняках, на лесных покосах там и тут поблескивали бутылки из-под водки.

По вечерам он пытался читать, но в голове стучало лишь: «Земфира, Земфира…» В его снах она возвращалась к нему, но дверь была заперта, она не могла войти и стучала в окно… Сразу не поняв, что это всего лишь сон, он вскакивал.

Наконец спустя неделю позвонил ей с почты. Незнакомый голос ответил:

— Кто спрашивает? Она уехала в Сибай.

В Сибае ей, конечно, найдут мужика с квартирой.

Позвонил еще через неделю. Услышав ее голос, сильно разволновался.

— У меня все в порядке. Съездила к сестре. Стихи, которые тебе не понравились, приняли в «Агидели», будут печатать.

— Поздравляю. Впредь все твои стихи буду хвалить. Только вернись домой. Окно я застеклил, купил дрова, топлю печь, тепло в избе. Возвращайся, Земфирушка!

— Пока не обещаю. Извини, я одетая стою у двери.

Она куда-то уходит. Куда она собралась?

Потом он стал ей звонить все чаще и чаще. Умолял, говорил, что без нее нет жизни. Одиночество и тоска. Наконец обнадежила:

— Ладно. Может, приеду. Только не очень жди. — И в трубке запикало.

«Почему эти красивые бабы любят мучить мужиков? — думал Нияз Камилович. — Красавица, да еще стихи пишет — это же драма. И даже поэтессы-дурнушки невыносимы».

У старухи Насимы в палисаднике зацвели астры, роскошные цветы позднего лета и ранней осени. Выпросил букет и в поллитровой банке поставил на стол. Купил бутылку водки. Прибрал в комнате, помыл полы, в холодные дни стал топить печь. Вдруг Земфира выкинет что-нибудь литературное, этакое поэтическое, дескать, вот и я, не ожидал? И засмеется.

Теперь, уходя куда-нибудь бродить, в замке оставлял ключ — приедет, откроет, войдет. Он вернется — она дома...

Чтобы не казаться назойливым, какое-то время он не звонил ей, а когда, не стерпев, позвонил, получил ответ: «Ее нет дома. Что передать?»

Часы его жизни захватило ожидание, неопределенность стала мукой и как бы даже болезнью. Букет астр завял, он выпросил свежие астры. Ему стало казаться, что Земфира может подъехать если не сегодня, то завтра непременно. В часы прихода рейсового автобуса он стал ходить на остановку. Стоять у загаженной будки (бескультурье и дикость) было невыносимо, и он уходил к склону Девичьей горы, садился на камень, похожий на скамейку, и наблюдал. В девять утра и в три пополудни. Приходил автобус, открывались дверца, выходили люди, вот-вот, казалось, выйдет и она. Не выходила.

Однажды подумал, что вот он тут сидит, а Земфира, быть может, на вокзале взяла такси и подъехала к дому по деревне. Побежал — ключ все так же торчал в замке, дверь была заперта… На следующий день, уходя на остановку, оставил на столе лист бумаги, на котором авторучкой крупно вывел: «Ушел на Девичью гору».

Неделю встречал автобусы — она не ехала. Наконец решил позвонить еще раз. Услышав ее голос, обрадовался было — и тут же получил удар в самое сердце:

— Нияз Камилович, больше не звоните мне.

С трудом добрел до своей избушки, выпил половину бутылки, свалился на диван и заплакал. Впервые в жизни плакал из-за бабы. С горечью вспоминал о покойной жене, которая работала корректором в газете и казалась ему серенькой, бесталанной, которой он изменял с талантливыми женщинами.

— Фаузия, лучше тебя у меня никого и не было, — говорил он ей или ее душе, которая, чудилось ему, где-то рядом и жалеет его. — Ты никогда, ни за что не бросила бы меня...

Утром проснулся для другой жизни, в которой осталась только боль и едва различалась дорога, ведущая... куда? Вернуться в Уфу, где сноха (может, и сын) будут ждать твоей смерти? А когда состаришься, отвезут в дом престарелых? Остаться зимовать в этой избе, которая без Земфиры — преисподняя? Может, действительно остаться и в зимние морозы в нетопленой избе замерзнуть, как прежний хозяин-алкоголик? Нет, это не для него — он услышал злорадствующие голоса: «Говорят, Марат Халилов выгнал отца, тот уехал куда-то в деревню и замерз там».

Нет. Лучше уйти незаметно, не поранив незрелые души детей, удалиться в безвестность, в забвение. Исчезнуть...

В деревне не сразу заметили исчезновение писателя. Только старуха Насима, подойдя после ночного намаза к окну и не увидев света в окнах Нияза, думала: «Что-то сосед сегодня не читает книжку». Да и Рахим, заметив его отсутствие, забеспокоился. Куда делся писатель? Неужели уехал? Он ведь по-своему полюбил Нияза Камиловича. От общения с ним, хотя и дурного, его, Рахима, жалкая жизнь обретала какой-то непонятный ему смысл. Войдя во двор, он заглядывал в окно — в избе все было на месте. Подходил к двери — висел замок, но в нем торчал ключ — открывай и входи. Значит, ушел ненадолго. Но в деревне больше не появлялся. «Куда ты делся, писатель? — говорил Рахим, подойдя к дому. — Я ведь хотел тебе рассказать о своей бедной маме, а ты не хотел выслушать простого колхозника. Да, я дурак, был пьян. Ты вернись, я буду приходить трезвый».

Но писатель не возвращался. Без него или оттого, что начиналась осень, в деревне стало неуютно и тоскливо, стали больше пить, не только от непогоды, но и от чувства заброшенности и от серости окружающего. Один из «батраков», помогавших Ниязу Камиловичу с ремонтом дома, умер, выпив какую-то жидкость, другого засудили — в пьяной драке сломал руку соседу. В верхней деревне повесился подросток...

Администратор деревни Нажиб Зайнуллин, узнав, что писателя давно не видно, по вечерам в окнах избы нет света, а на двери замок, пошел проверить дом, который у него был на балансе. Ключ торчал в замке, он открыл дверь, вошел. Все было на месте, как будто хозяин ушел недавно. Только астры, поставленные в банку с водой, уже завяли. На столе лежала книга с непонятным названием, а рядом лист бумаги, на котором было написано крупными буквами: «УШЕЛ НА ДЕВИЧЬЮ ГОРУ».

Из архива: апрель 2006 г.

Читайте нас: