Все новости
Проза
22 Октября 2020, 14:26

№10.2020. Егор Окунев. Эхемифия. Рассказ

Слова, слова, слова...Они вылетают из нас гремучими змеями, обвиваясь вокруг шеи и лишая кислорода.Она заходит на кухню, циркулируя вокруг себя воздух, выстреливая лингвистической автоматной очередью, намереваясь попасть в мнимого врага под видом союзника, который находится с ней в одном окопе.– Ты отвезешь сына в школу?– У нас нет машины.– В смысле?

Егор Владимирович Окунев, 30 лет, г. Уфа. Окончил Уфимский политехнический техникум по специальности «юриспруденция». Работает в газете «Истоки». Финалист конкурса литературной журналистики «Молодой Дельвиг»
ЭХЕМИФИЯ
Рассказ
Слова, слова, слова...
Они вылетают из нас гремучими змеями, обвиваясь вокруг шеи и лишая кислорода.
Она заходит на кухню, циркулируя вокруг себя воздух, выстреливая лингвистической автоматной очередью, намереваясь попасть в мнимого врага под видом союзника, который находится с ней в одном окопе.
– Ты отвезешь сына в школу?
– У нас нет машины.
– В смысле?
– В смысле, она в ремонте.
Она выглядывает из окна на улицу.
– В пассивном ремонте?
Слишком дорого вести машину в автомастерскую, а сам я ею заниматься не могу.
– Звучит как упрек.
Когда твой сын немой, ты учишь его изъясняться другими способами. На рисунке мама и папа стоят по разные стороны листа, а между ними – белая пустота. Так он понимает слово «развод», это значит, людей нужно развести по разные стороны, чтобы они перестали быть одним общим и вернулись в исходное состояние, когда никто никому не принадлежит. Достаточно было всего один раз выбросить в квартире это слово, чтобы наш летописец не изобразил его так, как понимает сам.
Слишком сложные выражения можно объяснить простым языком. Тогда перестаешь воспринимать простые вещи, потому что слишком усложняешь.
Замкнутый круг, когда змея кусает свой хвост, но проблема начнется, когда она дойдет до своей головы, и тогда понятия перестанут иметь значения, ведь носитель смысла будет съеден самим собой.
Семейная жизнь превращается в рутину: приезжаешь с работы, чтобы попасть на другую работу, где ты – актер, который играет роль добропорядочного мужа. Если я целую ее, то делаю это условно, с большими размашистыми движениями, чтобы это было заметно даже с задних рядов. Когда отыгрываешь этот спектакль уже целых десять лет подряд, невольно думаешь, что пора подыскать себе иную роль, сменить актрису или найти другой театр.
– Ты слишком сложный!
– А ты слишком простая!
– И что нам теперь с этим делать?
– Перестать думать друг о друге в понятиях молекулярной биологии?
Он нарисовал меня в виде скопления штрихованных линий, которые идут по горизонтали и вертикали, а ее в виде бесплотного призрака, чуть заметного на фоне детского дома, который рисуют все дети. Он понял это так, что мама и присутствует, и отсутствует одновременно, особенно, когда у нее много работы.
Когда я смотрю на сына, на его нелепые попытки разговаривать руками и текстом, на рисунки; я вижу человека, который отчаянно желает заговорить, тогда как я предпочел бы замолчать. Если бы речь передавалась в формате дара, я, не задумываясь, подарил бы его ему.
– Я не могу называть тебя «дорогой», потому что ты слишком упал в цене.
– Зато теперь я стал более доступным.
– Да… но не для меня.
Я опасаюсь того, что сын уедет в дом для брошенных и ненужных детей.
Было время, когда ты назвала меня эквивалентом слова, обозначающим испорченное средство контрацепции. Я назвал тебя словом, означающим женщину с низкой социальной ответственностью. Ты бросила мне термин, иллюстрирующий мужчину, который предпочитает мужчин. Я ответил выражением, обозначающим женщину, предпочитающую женщин. Ты возмутилась и сказала, что это неправда. Я ответил, что ее обвинения тоже не имеют доказательной базы.
Нарисуй мне радость. Нарисуй страх. Нарисуй, что мама с папой опять ссорятся.
Было время, когда ты случайно уронила мне на голову довольно увесистую склянку с духами, и в твоих глазах выразилось сочувствие.
Случись такое сейчас, ты бы ликовала и танцевала ритуальный танец.
Нарисуй, что я – святой, а мама – это монстр, и, если хочешь, можешь нарисовать наоборот.
Ты ответил мне корявыми детскими буквами: «А кто такой светой?» – и я подумал, что ему лучше будет нарисовать двух монстров.
– Ты настраиваешь нашего ребенка против меня!
– Наш ребенок не телевизор, чтобы его можно было настроить. Он все понимает и так.
Сын немного подумал и нарисовал самого себя.
Ужасы воспринимаются детьми более полноценно, чем что-то светлое. Мы рождаемся в страхе, потом привыкаем, а позже становимся параноиками в собственном доме, где каждый подозревает другого в измене или еще в чем-нибудь более гадком.
Для него смерть – это бабушка уснула, и ее уже нельзя разбудить, а потому она должна перейти в другую форму, где станет цветами, деревом, травой. Для нас бабушка не уснула – она умерла. Когда сын по буквам прочитал имя на могильной плите, он «спросил», почему ее зовут не бабушкой, и это первый раз, когда он узнает чье-то настоящее имя. В этом доме называть кого-то по имени все равно что сквернословить. Это как обстреливать святыню налетом с воздуха; здесь уже никто никого не зовет, все приходят сами.
– Ты мне мешаешь. Не трогай меня! Убери свои руки! – и это когда я стоял в нескольких метрах от нее, а она была слишком взвинчена, чтобы это заметить. Тогда сын нарисовал, что она меня убила, – это значит усыпить; я лежал в нижней левой части листа, а она стояла надо мной, и, что удивительно, рисунок был абсолютно бескровным.
Потому мы никогда не желаем друг другу спокойной ночи, потому что мы идем не спать, мы идем умирать.
Было время, когда ты подбежал к нам и встревоженно написал большими буквами, что видел во сне, что мы стали цветами. Я сказал, что это маловероятно, мы, скорее, превратимся в сорняк. И когда ты ушел рисовать в свою комнату, было понятно, что ты не выспалась, потому что выпалила, что, если это случиться, она придет удобрить мои цветы тем, что принесет в себе. Это звучало так грубо даже для меня, что кружка треснула, когда я шарахнул ею по столу и ретировался в зал. Через полчаса, ты пришла с извинениями, на что я сказал, что полью ее цветы концентрированным составом из воды, продуктов распада белковых веществ, в частности мочевины и солей; и тоже принесу это в себе. Ты расплакалась и поспешила перестать здесь присутствовать, громко хлопнув дверью на прощание, чтобы очутиться рядом с магазином, продающим алкоголь.
– Ты меня все еще любишь?
– …
– Почему ты молчишь? А его ты любишь? – головой она указывает на комнату сына, откуда доносится скрип карандаша.
– А ты его любишь? – только я спрашиваю не про сына, а про кого-то другого, с кем я тебя видел месяца два назад; но ты даже не поняла моего вопроса.
Просматривая рисунки сына, я понимаю, что когда ты не говоришь, то причиняешь людям меньше боли. Иногда он рисует себя как оболочку, наполненную разными цветами, у него внутри больше цветов, чем может уместиться в коробке с карандашами, тогда когда мы с тобой почти серые или темные одноклеточные. Вся красота вылилась наружу, осталась лишь пустота, зажатая кожей. У него слишком много в глубине себя, но он никогда не сможет это выразить, а мы часто играем в «угадайку», пытаясь понять, он счастлив или расстроен, тогда как собственное отражение в зеркале не дает такого же ответа. Нет ни счастья, ни расстройства, только свернутый калачиком в альбомном листе маленький немой мальчик, говорящий цветным карандашом о том, что он чувствует.
Сейчас ты уйдешь, я допью кофе, а вечером ты снова скажешь мне о пустоте между нами под названием «развод», я, наверно, скажу, что это единственное верное решение. Мы будем делить сына на две части, пока он не станет брошенным и ненужным в специальном доме, а пока он находится в другом эквиваленте этого места, но уже для брошенных и ненужных людей.
Ты уведешь его в школу, потому что моя машина сломана, а я зайду в его комнату и пролистаю иллюстрированную историю нашей жизни, начиная с момента, когда мы все трое держались за руки, до момента, когда уже никого не осталось. Рисунки стали более отстраненными, мы теперь никогда не появлялись вместе на одном листе.
Мама обнимает воздух.
Папа прикасается к тени мамы.
Папы не существует.
Мама отсутствует.
Сплошной белый лист, на котором нарисован вакуум с большими буквами наверху, складывающимися в слово «нет».
Я беру карандаш и хочу нарисовать хотя бы себя, но понимаю, что это бессмысленно и что он, безусловно, прав. Я все уже выразил словами.
Надо будет купить ему еще один альбом.
Читайте нас: