Дмитрий Баохуанович Пэн – поэт, эссеист, новеллист, профессиональный критик, историк и теоретик русской литературы. Член Союза российских писателей. Автор книг «Слово и тема в газете» (1991), «Мир в поэзии Александра Кушнера» (1992), «Лирический герой русской поэзии…» (1996), «Дискуссии о лирике» (1998), «Эссе» (2019), статей о современном искусстве. Родился в Пекине (КНР), учился и преподавал в университетах Российской Федерации, публиковался в Российских, Украинских, Польских и Болгарских изданиях. Постоянный автор журнала «Вышгород» (Эстония). Участник и призёр в номинациях эссеистики международных литературных конкурсов России. Живёт в Крыму.
Салагин и другие. Герои и сюжеты книг Салавата Вахитова
Литературные встречи и разлуки
Мы повстречались с Салаватом Вахитовым на Первом литературном фестивале фестивалей. Случилось это с лёгкой руки Маргариты Аль, председателя фестиваля, издателя и редактора одноимённого журнала «ЛИФФТ». До лета оставался один день. Тёплое море уже звало в свои волны. Курортники потихоньку съезжались на побережье. Набережную заполняли флаги первого праздника, которыми так богата жизнь отдыхающих. В фирменном санатории города завершала свою работу секция прозы Светланы Василенко. Если Маргарита Аль – признанный лидер и промоутер современного поэтического авангарда, то Светлана Василенко – давний мэтр российской женской прозы, зачинательница и составительница программного сборника «Новые амазонки», официальный полпред российской женской, да и не женской прозы в зарубежном мире, можно сказать, продолжающая в этом отношении традиции Александры Михайловны Коллонтай, первой женщины-посла. В секции Светланы Василенко Салават Вахитов, будущий серебряный призёр ЛИФФТа, читал свой рассказ. Точнее будет сказать, не читал, а произносил монолог. Когда я с некоторым опозданием вошёл в почтенное литературное собрание секции прозаиков после бурного заседания поэтов, то почувствовал себя на профессиональном театральном спектакле. Монолог был артикулирован на редкость академично. Не только дикция, но весь речевой образ был создан так, как мог создать его только человек, для которого речь – настоящая профессия, искусство, в котором исполнитель достиг высокого мастерства. Герой-повествователь вспоминал своё детство. Это была изящная психологическая новелла от первого лица, живой и непосредственный рассказ.
Я не заметил, как заслушался. После заседания нас познакомила Светлана Василенко. Салават был представлен не только прозаиком, но также редактором известного и авторитетного журнала «Бельские просторы». То, что Салават Вахитов жаргонолог, специалист по социологии и сферам употребления речи, я узнал гораздо позже. Жаргонология – наука лингвистическая, так что мы коллеги. Салават Вахитов – тоже кандидат наук по лингвистической специализации. Современная теория прозы фактически срастается с лингвистикой, лингвистические подходы продуктивны и в теории литературы. В стереотипе восприятия учёных есть эффект ожидания сальерианской алгебры во всём. Но скрипа и хруста алгебраических формул лингвистики в живой и естественной органике услышанного тогда рассказа, а было это майским днём 2016 года, я не почувствовал. Не чувствуется никаких привкусов искусственности и по прошествии немалого времени. И воспоминания о былом монологе и прочтение новых книг радуют естественностью живого слова.
Чем хороша литература, так это тем, что встречи её не знают разлук. Прошёл год, и вот читаю я книги Салавата Вахитова. Вполне можно представить себе, что встреча наша продолжается. Рассказ за это время вырос в повесть, но не утратил свежести и непосредственности чувств. Рядом с воспоминанием о былом монологе и новые рассказы оживают. Зато в новых повестях можно разглядеть и даль романов. Когда ещё порадует встречей фестиваль? Да и где? Подмосковное Переделкино было в этом году. Следующий год – Сочи. Не только уверенной, но и широкой поступью идёт фестиваль фестивалей. Но, думаю, первая встреча, исток фестиваля фестивалей даст и ростки, и плоды на долгие времена. А была она в Алуште. У самого моря, говоря простым и мудрым языком Анны Ахматовой.
НЕМНОГО НЫТИКИ, ИЛИ ГОРЕ КРИТИКИ
Миры и антимиры литературы
Критика – занятие не из лёгких. Необходимо постоянно читать новинки литературного процесса, в который библиотечные раздачи и ярмарочные стенды вливают и бурный поток классики всех времён и народов, а то и почти музейные раритеты. Это хочешь не хочешь, но оттачивает мастерство. Приучает это и к постоянной центровке своего «Я», формированию собственной независимой эстетики. Свобода от сторонних влияний – необходимое условие суверенитета критики. Эта свобода и заставляет критику постоянно позиционировать себя, самоопределяться. Такое самоопределение критики обращает на себя внимание и в современных электронных коммуникациях. Сергей Чупринин в одной из электронных публикаций о Валентине Распутине фактически выдвигает тезис о понимающей критике. Елена Иваницкая в своих периодических обзорах литературы называет себя машиной для чтения. И то и другое – осознаётся критикой как необходимость. Понимать надо и писателей отнюдь тебе не близких. Читать же некоторые тексты способна разве что машина, так как у нормального человека естественных эмоций и чувств без угрозы нормальному самочувствию, а то и здоровью попросту на все тексты хватить не может.
Я всегда старался писать только о том, что мне было интересно и привлекательно. Естественно, что в сферу интересов с первых журналистских отроческих шагов и гонорары с премиями попадают, но профессионализм всегда важнее. Конечно, ангажемент в искусствах никто не отменял, но профессиональный актёр и без ангажемента что хочешь изобразит к удовольствию не только публики, но и к своему собственному. Конечно, критика артистическая, художественная в ощущениях и впечатлениях, рефлексах и ассоциациях, эквилибристике акробата и ловкости фокусника, алхимии формул и магии имён, потоках и у рецензентов встречающегося сознания, инсайтах даже библиографам доступного пира умов, – такая артистическая критика не каждому по вкусу придётся. Вот, к примеру, спрятался я в одном обозрении своём под юбку к цыганке, так даже в «Литературную учёбу» (2014, № 1, с. 226–236) попал, а вот в образе кота сочинённый обзор до сих пор где-то скитается. Так и не дождался кот рыбки. И это не худший пример. Но и под юбкой не прячась, да за котом не скрываясь, можно в обычном человеческом облике книги читать.
Дома я такие обязанности постоянно выполнял, а затем и возвысился на этом поприще, завершая своё обучение по военной кафедре на лейтенантских сборах в дополнение к множеству должностей заведующим офицерской столовой. Со сборов я взял отпуск трёхдневный для просмотра «Тени воина» моего любимого Акиры Куросавы. Навестил тогда и журнал. К чему все эти мемуарные отступления? За образом официанта не скроешься. Сам собой напрашивается образ лифтёра, но уж очень он стандартен. ЛИФТийцы для меня с ИФЛИ и ифлийцами ассоциируются. Был когда-то такой институт ИФЛИ (Институт философии литературы и искусства). В философы я не попал, хотя с одним моим приятелем, ныне почтенным деятелем избиркомов, на заре туманной студенческой юности мы даже прошли совершенно авантюрное собеседование, пристраиваясь параллельно с родимым факультетом на факультет философский. Так что в душе я считаю себя лифтийцем. Но и к стандарту особых негативных эмоций не питаю. Лифтёр – отличная профессия от отрочества до старости.
Много раньше для мальчиков дела было. Гарсон-официант – далеко не единственный шанс проявить себя. Всем известна профессия портье. Здесь от отрочества до пенсии процветать можно. А вот газетчик, разносчик газет – профессия ныне забытая. К таким же забытым профессиям отрочества относится лифтёр. Лифты сейчас пустые ходят. В них множество кнопок, нажимать на какие из них не сразу и сообразишь. Без лифтёра не те удобства. В Германии, как читал когда-то, для пассажиров лифта кое-где мелки и фломастеры предусмотрены. Пиши и рисуй в своё удовольствие. А с таким подходом и лифтийцу не зазорно в лифтёрах побывать. Свободу творчества можно только приветствовать.
Всё-таки рискну. И почему бы и не рискнуть – представить критика, памятуя давние уроки опытных профессионалов, лифтёром? Рискованный образ для представления текстов, да и творчества в целом читателю, но не будем надоедать излишними отступлениями на каждом слове. Пусть уж читатель дальше сам фантазирует в этом направлении, а вернёмся к моей встрече с писателем, автором художественных прозаических произведений, о которых далее и пойдёт речь.
И чем близок мне оказался Салават Вахитов, так это артистическим даром чтеца, исполнителя собственного произведения. Конечно, автобиографический характер творчества можно предположить и в услышанном вживую рассказе, и в трёх через год после встречи прочитанных книгах, но, как в поэзии, для критика самое жизненное понятие – «лирический герой», так в прозе – «повествователь». Терминологии здесь на несколько изрядных томиков, но не будем вдаваться в дебри. Тем паче, что томики эти оставил я почти со всем своим архивом в Ростове. Повествователь и персонажи – равноправные герои художественной прозы. Их документализация – задачи узкой отрасли литературоведения, соотносящей биографию автора с его творчеством, мир автора – с миром произведения. Критик в своих чтениях и рассуждениях ведает собственным эстетическим миром, в иные миры литературные не вторгаясь, а диалогизируя их в своём артистическом «Я». Хватает горестей художникам слова, сочинителям романов и эпопей. Хватает их и критикам, но оставим нытьё. Критика – это не нытика. Откроем первую из полученных на почте книг.
Хорошие люди: повести и рассказы. – Уфа: Кинап, 2014. – 224 с.
Эпитет «хорошие» в названии книги – ироничная метафора, и даже напрашивающийся синоним «нужные» требует уточнения. И дело не только в конвертиках, разумеется, можно предполагать, отнюдь не пустых, которые приходится в немалом количестве раздавать главному герою одноимённой повести. Мир «хороших людей» – жёсткий и рассчитанный на тех, кто способен без проблем в нём ориентироваться. Слепой в лабиринтах этого мира рискует ненароком оступиться и разбиться насмерть. Так и случается со слепым Фагилем, уступающим свою квартиру для того, чтобы получить средства к существованию, и случайно знающим больше, чем ему положено, а заодно и подозреваемый одним из «хороших людей» в разглашении тайн нехитрой механики городской жизни.
В мире «хороших людей» царят законы жестокой конкуренции, превращающие вчерашних «хороших» в сегодняшних «плохих». Здесь угрожают, затягивают в долги, угоняют машины, натравливают бойцовых собак. Здесь понизить уровень и качество жизни так же просто, как и её лишиться. И если человеческая жизнь здесь всё-таки остаётся главным мерилом ценностей, то время уже измеряется длиной собачьей жизни. Впрочем, один из «хороших людей» поплатится жизнью за торговлю ворованными собаками. И не так важна профессия главного героя. Повесть Салавата Вахитова – это не производственный натуралистический очерк в стиле Ильи Штимлера, не городская физиология в духе Юрия Трифонова, а оригинальное по своей стилистике произведение.
В своей жанровой основе повесть – монодрама. Психологический монолог, в котором герой исповедуется, как то ли ангел, то ли дьявол обустраивают удобства его жизни руками случая и заботливого «хорошего человека», завершается рассказом о талисмане жизни, псе-далматинце, чепрачный окрас которого соединяет в себе цвета ангела и дьявола. Главное событие монолога – внутренний гироскопический баланс нравственной оценки и самооценки героя. Не поступаясь своими принципами ради правил и условий собачьей жизни, герой Салавата Вахитова отказывается пристраивать в вуз корысти ради протежируемых ему «хорошим человеком» абитуриентов. Искушающий героя, а заодно торгующий собаками делец гибнет от собачьих же клыков. Добро не побеждает в битве, просто зло само уходит из жизни. Конечно, в этой жизни есть место и людям, и собакам, но человеку лучше оставаться человеком, сохраняя своё человеческое лицо и достоинство.
Монолог повествователя в двух других повестях имеет характер не монодрамы с обязательным сюжетом и сквозным действием, внутренним и внешним конфликтом, а потока сознания, хоть и следующего в русле объективных обстоятельств, но выходящего за берега реальной действительности.
В открывающей книгу повести «Разорванное сердце Адель» четырнадцатилетняя девушка рассказывает о своём отдыхе в молодёжном лагере «Березка». Школа «тупит», маме не нравится папина борода, так что есть от чего отдохнуть и в четырнадцать лет. Особенно, если учителя за глаза прозвали тебя «дрянной девчонкой», а родители именуют Юлей, когда хочется быть Джулией, уехать в штаты, выйти замуж за американского африканца и писать сценарии для Голливуда.
К концу повести юной героине захочется написать статью «Пять причин, почему я хочу остаться в России», но в середине она заявляет о желании ехать в Америку, а её подруга считает, что их поколению никуда уезжать не надо, потому что оно и так живёт не в России, а в Америке. Классическая тема русской литературы! Сразу вспоминаются чеховские мальчики, которые бежали от гимназии и родителей в Америку. Естественно, что мир наивных детских представлений далёк от обыденной реальности, хотя в мечтах Юлии-Джулии прочитывается и грустная история знаменитой Саманты Смит, а её любимая книга – американский молодёжный бестселлер «Над пропастью во ржи», а именно в России и Америке как нигде знают, что мечты легко превращаются в реальность. Но всё-таки монолог раскрывает нам эфемерный мир психики подростка, с её лабильностью, непредсказуемой импульсивностью, стремлением не только адаптироваться к окружающей действительности, но и адаптировать её к себе, акционировать себя яркой и оригинальной личностью. Это формирующееся деятельное «Я» важнее не только обстоятельств, но и сюжета, даже если этот сюжет предполагает и любовные коллизии.
Ироничность названия повести, в которой влюблённость подруги героини всего лишь эпизод пёстрой и живописной жизни молодёжного кампуса, имеет свой смысл. Джулия словно заявляет, что они с подругой не куклы для игр, а живые девочки. И сердца у них не бьются, как у кукол, а именно рвутся от боли и страданий. Вместе с тем вряд ли героиня может сопережить влюблённость и муки любви страдающей рядом подруги. У Джулии так много своих чувств, и ей есть кому их адресовать. Свой мир всегда важнее, а подростки конституциональные эгоцентрики. Это не мешает благородству героини в её смелости и готовности пойти даже на самопожертвование. Так, она не может не разделить участия в девчачьем заговоре подмешать зелёнки в шампунь вожатой, но в итоге импритинг и личные симпатии побеждают реактивную стайную психологию. Джулия выливает злополучный шампунь на свою голову, а потом и выстригает её, превращаясь внешне в типичного панка.
Повествователь миниатюрного романа-психодрамы «Люби меня всегда» не обращается ни к кому. Предельно внутренний монолог блуждает в потаённых лабиринтах подсознания, завещанных современному читателю «Бобком» Фёдора Михайловича Достоевского и доведённым до авторского метода некротического реализма у Юрия Мамлеева. Салават Вахитов очищает своё повествование от натуралистических тяжестей почвеннического бытия новейшей японской литературой. Его герой погружён в мир Мураками. Собственный же психологический мир этого героя напоминает о прозе Кэндзабуро Оэ. Так, фантасмагорические образы обретают под пером писателя в сознании персонажа вид реалий, а ситуация в которой наряду с девочкой из бабушкиного бреда частный чердачок, а попросту говоря, человеческую черепушку оккупирует Гитлер, иначе как катастрофической не назовёшь. Смерть бабушки становится катастрофой бытия для взрослого человека. Девочка из бабушкиного бреда буквально преследует его своей заботой. Бредовый фантом покидает сознание героя только на сороковой день кончины, оставляя пронзительную, как политический клич записку «Люби меня всегда!». Эта записка и становится заголовком романа-психодрамы, перевешивая на весах сознания уютно читаемый в парке том японского прозаика Мураками.
Вторую часть имеющей бинарную композицию книги образуют рассказы, дополняющие и развивающие три повести первой части. В этих рассказах свободная стихия речи составляет главное очарование жанра. Автор легко и непринуждённо жонглирует субъектными сферами сознаний в диалогах, органично вырастающих из речи основного повествователя. При этом основным предметом художественного исследования может стать не только человек, но и судьба человеческих отношений. Так, например, происходит в классическом путевом очерке «И это была любовь». Очерк начинается с женской фразы, сразу вводящей читателя в мир классической тургеневской прозы, ситуацию первой любви, пережитой, но в её становлении так и не понятой, осмысляемой по прошествии многих прожитых лет. В купе поезда автор оказывается вместе с «бабушкой», европеец бы сказал, дамой почтенного возраста. Дама, которой он вынужден уступить место на нижней полке, и рассказывает историю своих отроческих отношений с военнопленным из русского концлагеря. История эта – настоящее цирковое сальто, акробатике которого мог бы позавидовать Вильям Сидней Портер. Соблюдая авторское право в самом широком смысле этого термина, не будем вдаваться в подробности сюжета, всё-таки монополия живой речи повествования безраздельно принадлежит автору.
Соблюдая авторское право в его неписанном постулате, не станем пересказывать и остальные рассказы. Каждый из них – настоящий эстрадный номер в готовом сценическом виде. Отметим только, что наряду с любовью отдаёт прозаик дань и эротике, которая неожиданно сопрягается в его мире с готикой. Здесь неудобно и название разглашать, лишая читателя эффекта неожиданности. Так что наш заголовочный образ маршрута эротики и готики – некоторая условность. В рассказе всё не так. Это уже образ критика, читателя. Нужно заметить, раньше самым первым вариантом был «переулок» А навеял этот первый вариант стандарт весёлого квартала, который не миновали герои ни Фёдора Михайловича Достоевского, ни Антона Павловича Чехова. Зачем же было выносить частный случай в заголовок? А почему бы и нет? Критик может и под зонтиком пройтись по бульвару, а может и в кепке, и даже тюбетейке.
У меня вот стоит статуэтка Ду Фу работы Лю Чуаня на полке. И как только выжил бедняга в унаследованном мною моём же кошатнике! Великий поэт во образе этой статуэтки с зонтиком под мышкой идёт, а на голове у него – крохотная высокая шапочка, куда он свою косичку спрятал. Даже макушки такая шапочка не прикрывает. Не видели классика восточной словесности наши российские модницы. Такая шапочка с соответствующими украшениями могла бы стать мечтой любой пижонки. Заголовки, они разные бывают. Но готовы ли все ко всем заголовкам? И подумав, решил я остановиться на заголовке зонтичного типа. Так и поменял «переулок» на «маршрут». Не будем лишать автора-повествователя его права нарративных эффектов, а читателя эстетического удовольствия катарсиса готики. Кто знает, с чего начинается ужас? Впрочем, сам герой-повествователь ужаса не испытывает. Рассказ, название которого мы так и не раскроем, способен стать прелюдией романа, а может всего лишь дать импульс к новому произведению.
МАЛЕНЬКИЙ ЧЕЛОВЕК НА КУХНЕ ЭКЗИСТЕНЦИАЛИЗМА
Любовь 24 часа. – Санкт-Петербург: Самиздат, 2015. – 152 с.
Новелла «Проникнуть в таинственную тьму (Бабье лето)» в одной книге – предпоследняя («Любовь 24 часа»), а в другой открывает раздел рассказов («Хорошие люди» ). Как бы ни любил один из героев автора японца Мураками, но сами японцы любят Достоевского и Гоголя. Традиция Достоевского в этой новелле особенно сильна. Протест маленького человека приобретает здесь форму поездки на заграничную конференцию и резкой перепалки с одним из её участников. Герой же завершающей новеллы «Церлихе Кэтхен», дарящий диковинный цветок, с трудом привезённый из командировки в Германию, современный аналог Акакия Акакиевича Башмачкина и в истории своей любви, и в печальном финале своей жизни. Конечно, маленькие человечки со времён Гоголя и Достоевского подросли, выросли, можно сказать, в хороших людей. До ветошки себя затереть не давали в давние времена, а теперь не хотят быть фарфоровыми куколками, да и роль плюшевых мишек по нотам играть не собираются. То постригутся не так, то зелёнкой себя зальют. Беда с ними, да и только. С любовью, эротикой и сексом у них сплошные приключения. Проблема в том, что со времён Фёдора Михайловича Достоевского их не просто любят люди отнюдь не самые бедные и не самые маленькие. Самым серьёзным образом охотятся на них всевозможные безобразники, да и просто право имеющие хищники. И на какие ухищрения эти хищники только не идут в новелле «24 часа», дающей название всей книге.
Но не будем превращать творчество писателя в маленькую энциклопедию любви. Остановимся на новелле «Банка счастья». Она в книге композиционно в прямом смысле этого слова центральная, стержневая. Ситуация здесь экзистенциально элементарна. Эссенция жизни, всего горестно счастливого существования героя таблетирована и упакована фармакологами. Закончатся в банке таблетки, прекратится и жизнь, от которой останется одно только счастье. Денег на новые таблетки нет – нет и жизни. Вот и весь экзистенциализм. Герои «Мёртвых без погребения» Жана Поля Сартра живут в ожидании казни. У Джона Фаулза это ожидание обретает вид то выкрашенного в зелёную краску коридора, длиной с милю, то зала ожидания, в который превратил фактически безраздельно хозяйствующий на островке психиатр. В романе о новейших романтиках Назыма Хикмета герои ждут проявления у них смертельных симптомов бешенства, которые, к счастью, так и не появляются. Один итальянский писатель для остроты жизни держал у себя коробку с конфетами, в которых всегда была одна с ядом. По утрам он ел на выбор одну конфету и жил себе дальше в своё полное удовольствие. Шкала риска и шкала свобод на линейке экзистенциализма варьируется, но кухня его в самой своей основе неизменна. Как остроумно замечает герой самого Салавата Вахитова, «на каждом уровне социальной лестницы свои таблетки». В одном из фантастических романов Александра Беляева таблетки появляются на высших этажах несчастных толстяков империй бизнеса, до того толстых, что вынуждены бедняги для животиков специальные подпорки использовать. Эти толстяки имеют полное право именоваться экзистенциалистами. Их жизнь, их свобода полностью соответствуют принципам философии экзистенциализма.
Экзистенциализм – одна из форм современного гуманизма. Как и любая философия, она требует осторожности. Ни в чём не следует доходить до самого края, особенно если человек ты маленький и даже выше ржи головы не вытянешь, а над пропастью во ржи не только персонаж из любимой книжки Джулии может оказаться, но и какое-нибудь воплощение Панурга в духе пятикнижия Достоевского. Панург не случайно упоминается в кодовом романе этого пятикнижия. Что уж говорить, что кухни – всегда место опаснейшее, но и без них жизни нет. Испокон веков вертятся бабушкины любимцы на кухнях. В русской же литературе в давних любимчиках именно маленький человек. Достоевский и Тютчев привели его на кухню нордического мудреца, автора «Страха и трепета» Серёна Кьеркегора. Они и сами не ведали, где оказались. Теперь благодаря современным воинским искусствам каждый капрал знает, что такое страх и трепет, ведь так называлась одна из известных военных операций ХХ века.
Литература далека от воинских искусств, увы, не близка она и философии. Маленький человек Бонапарт даже был личным врагом такой солидной дамы и эстетки, как Жермена де Сталь. Критики и эстеты до сих пор потешаются над литературной пробой пера этого маленького человека, но Бонапарт не только баллистику знал. Бонапарт был близок кухне! Ввёл в своей армии консервы. И тем весь мир до наших дней завоевал. Великий французский экзистенциалист Жан Поль Сартр, по воспоминаниям одной студентки, даже дал ей в педагогических целях понюхать сыр! И экзистенциализм без кухни не представить! Так что маленький человек российской словесности подоспел на эту кухню вовремя. Войны войнами, но и поварам всегда дело найдётся. Ждёт там, дожидается маленького человека Константин Николаевич Батюшков. Давний российский повар кухни любви и удовольствий! Кстати, почтенному сему повару один из героев Салавата Вахитова даже посвящает вдохновенную лекцию.
Проза Салавата Вахитова, при всей эстрадной лёгкости её артистического малого жанра, насыщена интеллектуально. Её можно представить предметом дискуссий в гуманитарном лицее и студенческом клубе. Её возможные экранизации и постановки заманчивы именно философской ёмкостью образов, зрелищно простых и очевидных. С традиционной для российского почвенничества философией соединения Запада и Востока при сохранении национальной самобытности своего слова, несущего миру оригинальную мысль, эта проза все двадцать четыре часа каждодневного существования остаётся в поле отнюдь не ржи, но любви. С такими впечатлениями подходишь к последней страничке книги писателя, ловя себя на ожидании новой обложки с уже знакомым тебе именем.
Салагин. Книга о любви. – Уфа: Стрекоза и Оми, 2017. – 240 с.
В российской детско-юношеской авантюрной прозе унаследованного нами ХХ века есть две вовсе не исключающие друг друга тенденции. Одна, проводя лабиринтами подпольного подземелья, зовёт вверх. Другая, зовя в светлые дали мечтаний, даёт твёрдые нравственные опоры. Первая прочно связана с именем Анатолия Рыбакова. Вторая – с именем Александра Грина. Конечно, эрудированный читатель напомнит, что и в автомобильных дорогах Кроша есть мечта и дали, а в доме Ганувера из «Золотой цепи» немало подземных лабиринтов.
Конечно, если кубанский поэт Юрий Кузнецов со смелостью Колумба и Эйнштейна открыл нам, что «край света за ближним углом», то в горизонталях и вертикалях романтики российского юношества тоже есть свои парадоксы и своя история. Яснее ясного обрисованы звёздные вертикали подземелий Антонием Погорельским, а прочная палуба родной почвы – Константином Станюковичем. «Бронзовая птица» Анатолия Рыбакова ведёт свой род от «Чёрной Курицы» Алексея Алексеевича Перовского, приключениям героев Александра Грина сопутствует Фортуна матроса Чайкина. Вертикали и горизонтали романтики из области алгебраической эстетики. Формул здесь можно много придумать, миров концептуальной геометрии не меньше нафантазировать. Но есть и проверенные веками эстетические константы. Это горы с их подземельями и моря с их остовами.
Салагину из одноимённой повести Салавата Вахитова море поначалу представляется всего лишь «большой красивой лужей». Он так и хочет сказать отцу, но стесняется окружающих людей. Но вот Салагина ведёт к морю новая приятельница – девочка, с которой знакомят его коллизии первого в жизни туристического путешествия:
«Мы вышли на каменистый пляж у турбазы. Вечернее спокойное море впечатляло не меньше, чем горы, и было не менее величественным.
– Если присмотреться, горы и море чем-то похожи, – сказал я.
– Море – это я, – сказала Маринка. – А ты – горы! – Она опять развеселилась. – Они сошлись. Волна и камень!
– Да, – продолжил я свою мысль. – Они дружат и стремятся быть вместе, только холодная заносчивость гор не способствует дружбе, и море солёными слезами разрушает камни.
– Да ты поэт, – удивилась Маринка. – Берегись, поэтов убивают на дуэлях!»
Салагин – мальчик из башкирского посёлка Санаторка, который не только сам прочёл три тысячи книг, но и с писателем Сергеем Михалковым успел познакомиться. Увлекался он и чтением рассказов о приключениях храбрых моряков, да так, что даже стал строить свой бумажный флот. Само прозвище его, данное товарищами-мальчишками, от морского словечка «салага», то есть молодой и неопытный моряк. Но главное приключение повести происходит в горах у Домбая. Там мальчик попадает вначале в ловушку древнего захоронения дольмена, а затем становится узником потайного бункера дивизии «Эдельвейс». Ключом к таинственному механизму замка, открывающего вход в высокогорное подземелье, оказывается обычный топорик с зазубринами. В лучших традициях авантюрной прозы трудности совместных приключений рождают любовь.
Салагин – подросток далёких семидесятых, достойный представитель мальчишеского племени эпохи Гойко Митича. От взрослых героев постперестроечной эпохи других двух книг его отличает восторженно романтическое восприятие мира и не омрачённая и тенью сомнений готовность самого деятельного участия в борьбе за высокие идеалы. Отнюдь не идеологической риторики того времени. Она в книге практически отсутствует. Борьба идёт в здесь и теперь каждого конкретного поступка. Поступков же этих в жизни ребёнка отнюдь не меньше, чем в жизни взрослого человека. С взрослыми героями других книг автора его объединяет, прежде всего, интеллектуализм, жизнь в мире книг и то, что можно было бы назвать патриархальностью.
Открывая для себя горы и море, юный герой писателя входит в мир высокой романтики дальних странствий и светлых мечтаний, отнюдь не мешающих его здоровому детскому практицизму. Мальчик с равной лёгкостью выклянчивает у взрослых родичей в подарок по книжке в день и сам дарит своей приятельнице с трудом добытый значок туриста. Самат, а так звучит не прозвище, а имя мальчика, ведёт записи в своём детском блокнотике. Сравнивает реальную действительность и её возможные отражения в мире искусства, в рассказах взрослых, да и в его собственных фантазиях. В этих сравнениях зреет зерно эстетических диалогов, которые ведут персонажи других книг автора «Салагина». Романтические горизонтали и вертикали морей и гор становятся первыми перспективами зарождающейся взрослой эстетики создающего свой художественный мир автора.
Кто-то любит индейку под рождество, а кто-то белоголового орла, парящего в небе. Впрочем, одно не исключает другого. Герои Майн Рида и о кулинарии не забывают, и дум высокие стремления повествователя не оставляют. Кстати, и традиционная драка в салуне здесь почище, чем в экранизациях Карла Мая, потому что случается она у Майн Рида посреди океана на плоту… людоедов. Но не будем впадать в натурализм. Продолжим наши структурные ряды высокой лирикой. Кто-то любуется чайкой над морем, а кто-то чучелом чайки на шкафу. И здесь тоже нет антагонистического противоречия. Марина Цветаева, когда не стало её кота, заказала из него чучело таксодермисту. Так и с литературными образами, к примеру, птиц. Одни отправляются в сказку и миф первобытного сознания на поиски синей птицы счастья, а другие смело идут в дебри рационализма за разгадками тайн бронзовой птицы. Но знаменитый сказочник Морис Метерлинк искусно водил новейший автомобиль и, наверное, смог бы и загадки бронзовой птицы разгадать. Геликоптеры же американской авиации благодарны не только славянину Сикорскому, их инженерному отцу, но и славянину Рахманинову, их первому финансисту, великому композитору и виртуозному пианисту. Органическое и неорганическое, живое и мёртвое, рациональное и иррациональное обретают диалектику эстетических категорий в искусстве и во взаимоотношениях искусства с действительностью.
На сегодня итоговое творение Салавата Вахитова – авантюрная детско-юношеская повесть «Салагин». В ней сходятся предшествующие пути-дороги творчества маэстро современной российской словесности. Юный герой автора открывает для себя эстетику гор и моря, за которой в классической традиции чтимых самим автором философов стоит и этика, ведь человеколюбивый любит горы, а мудрый – море. Жизнь взрослых героев других повестей и рассказов словно утрачивает это открытие первой любви Салагина. Даже Джулия из молодёжного кампуса станет русалкой со своими подружками не на берегу моря, а в душевой («Разорванное сердце Адель»). Но кое-что и объединяет многих взрослых героев из других произведений Салавата Вахитова с Салагином.
Люди современного города, они оказываются в своих житейских коллизиях посреди тесных салонов маршруток и купе поездов, их житейская суета проходит в лабиринтах коридоров и улиц. Правила и условности распорядка не выпускают их жёсткого регламента, в котором надо постоянно решать какие-то задачи и принимать участие в решении этих задач. Лирика, удовольствие от решения, бунт или схватка – кульминации эпизодические и даже стержневые, но сам мир всех коллизий довлеет в своём изображении и самой силе своей обыденности. Нужно заметить, что там, где герой Достоевского взбунтуется, деньги в истерике сожжёт, а то и парочку старушек-процентщиц зарубит, так вот там героя Сартра разве что стошнит. Уход в мечту и фантазию, в книгу и вымысел – это путь гриновского Санди из «Золотой цепи». Беда в том, что сам Грин понимает как философ, эстет и писатель, что, найдя свою золотую цепь на берегу прекрасного залива, человек может построить что-то наподобие крысиной норы, которой и закончится мир высокой мечты и далёких горизонтов, что и происходит с Ганувером. Ганувер Александра Грина не знал многих искушений психологии, а значит, и этики ХХ века, среди них и такого искушения, как бихевиоризм, но экзотика механических подземелий Ганувера с андроидом шахматного автомата в их глубине ведёт в дебри самого что ни на есть бихевиоризма..
Бихевиоризм – наука о поведении. Гул школьных коридоров и отметки за поведение вместе с соответствующими записями в дневниках – это всё бихевиоризм, хотя, спроси, что значит само это слово, ни один учитель начальных классов толком не объяснит. Для бихевиориста человек – поведенческая машина, которая на хаос сигналов и раздражителей окружающего мира отвечает реакциями инстинктивно обусловленных механизмов. Не беда, что сознание как предмет исследования заменяют реакции, без реакции нет психологии. Человек – материал дорогой, поэтому изучают бихевиористы поведенческие механизмы на крысах в специально разрабатываемых ящиках-лабиринтах и тому подобных приспособлениях. Это раньше Гекльберри Финн с дохлой крысой, привязанной за хвост, ходил. Теперь литературный пасынок изобретателя блокнота и короля журналистики Марка Твена имеет все шансы получить образование психолога в Принстоне и другом престижном университете.
Во искушении редукционизма и механицизма человек бихевиористами уподоблен крысе из лабиринта. Повествователь Салавата Вахитова увлечён японской литературой. В одной из повестей он проводит отпуск, читая в парке Харуки Мураками, автора «Трилогии Крысы». Для современного японца образ крысы связан не только с бихевиоризмом, который наряду со многими достижениями американской культуры достиг и Востока, но и с традиционным буддистским календарём. Имеет этот образ и другое содержание, отнюдь не буддистское, но по колориту восточное во всей прелести своей философии. Но не будем вдаваться в эстетические манифестации самого повествователя. Изберём краеугольным камнем здесь постулат Кобо Абэ. Кобо Абэ доказал и показал, что какую бы крысу из человека в каком бы ящике ни сделали, человек и в ящике останется человеком. Это важнейший этический постулат современной японской литературы. Отвергает ли этот постулат бихевиоризм? Нет, он утверждает гуманистические основы, адаптивную силу человека. И здесь герой Салавата Вахитова сможет понять и принять швейцерову этику уважения к жизни, даже если это жизнь крысы: «В книге Мураками Крыса – персонаж, к которому испытываешь сочувствие. Больше всего мне понравилось то, что крыса пишет повести, в которых нет сцен секса и никто не умирает» («Люби меня всегда.»). В повести Салавата Вахитова герой разделяет ужас бабушкиного воспоминания, когда ей приходится провести день в комнате, кишащей крысами. Крыс он не любит и с одной из них даже вступил однажды в схватку, но японский писатель открывает ему новое измерение мировосприятия. Не случайно первая глава повести так и называется «Мураками – Крыса – Калюля – Паук». Мультикультуризм – важнейшее достояние русской культуры в его каждом отдельном случае. Любой диалог культур – факт культуры. И это факт мировой культуры. И не следует здесь пугаться отталкивающего некоторых образа крысы. Крыс и мышей из мировой культуры не выкинуть. Сопереживание не только крестьянке, которая, оказывается, любить умеет, есть акт гуманизма. И жалость к крысе – акт гуманизма и культуры.
Такой же, как сочувствие американского ребёнка Микки Маусу, а вьетнамского ребёнка мышонку Няту, такому потешному в своём стремлении набраться учёности и обрести признание своего благородства. Микки Мауса придумал Уолт Дисней, мышонка-лауреата Нята – один из первых лауреатов премии «Лотос» То Хоай. И вполне христианскую фразу из бреда оставленной записки «Люби меня всегда» можно в повести Салавата Вахитова отнести к любому живому существу, встреченному его персонажем на жизненном пути, приравнять к формуле «мы с тобой одной крови» из «Книги джунглей» Редьярда Киплинга. Появление новой формулы всемирного языка взаимопонимания в литературе, которая не так давно ввела в дружеский хоровод детских персонажей муху Цокотуху, естественно и закономерно. Так что и в родных палестинах есть тропинки крысиной темы одной из повестей Салавата Вахитова.
Чёрная курица и бронзовая птица вели своего юного читателя и героя в лабиринты, где легко ориентироваться крысе. Даже якоря кораблей с алыми парусами мечты были на золотых цепях, одно звено которых могло произрастить из себя дворец-лабиринт. Такова история российской юношеской словесности. Этой историей мы обязаны христианскому подполью, а затем и коммунистическому подполью. Чтобы приобщиться к первому, надо побывать в Херсонесе, откуда есть пошла славянская письменность и российское христианство. Приобщиться ко второму сложнее, тайны золота партии спрятаны надёжнее тайн золотого подполья башен-близнецов. Ну а тайны мечты? Книжные обложки доступны каждому… Открывай и читай…
Конечно, не всё золото, что блестит. Герои Салавата Вахитова находят в горном схроне лишь ящик сигарет. Впрочем, дыма, как известно, без огня не бывает, хотя и ведёт к схрону, а затем по его лабиринту тайный знак – птичье перо, которое в итоге, пусть и не огненное, но дымное. Здесь критик на мгновение всё-таки из лифтийской философской надмирности высших заоблачных сфер в образ мальчика-лифтёра вернётся со строгим напоминанием о вреде курения, ну, к счастью, наш Салагин не курит, да и не помышляет даже попробовать ядовитых дымов. Дымное перо совершенно безобидно. Огненное же перо нашёл и поднял вопреки предостережениям небезызвестный герой Владимира Ершова. Наверное, в таком пере тоже можно искать и найти истоки незримого пера синей птицы мечты, металлического пера бронзовой птицы, скромного и даже неказистого с виду пера чайки. Каждый писатель находит когда-то перо своего стиля и судеб своих героев.
или Вновь о критике, но впервые о цветах и эльфах
История Салагина, по словам героя-повествователя, вырастает из дневниковых записей далёкого 1973-го. Семидесятые – время, когда российский читатель открывает для себя мир хиппи – цветов жизни. И происходит это во многом благодаря француженке Люси Фор, герои которой идут в Катманду, по пути в которую и открывают для себя вечные человеческие ценности. Дзенское недеяние буддиста – один из негласных постулатов хиппи. И в этом смысле хиппи, они ведь вечные дети и цветы жизни, изначально противоположные самой жанровой сущности авантюрной беллетристики персонажи. Даже сказочный эльф по сравнению с инфантильным цветком-хиппи – это машина поступков. Путь в горы не исчерпывает сходства повестей не забытой ныне француженки из двадцатого века и популярного автора из века нынешнего. Сходство не во внешней реалии, пусть даже и сюжетообразующей. Сходство в самом типаже персонажа.
И в детско-юношеской повести о Салагине, несущей в себе печать своего времени, важнейшая особенность творчества Салавата Вахитова предстаёт особо рельефно. Эта особенность – в психологизме. Чувства, медитации и даже рассуждения отодвигают событие как таковое на второй план. Человек важен вне его событийности. И сюжет это только подчёркивает, хотя в юношеских и «взрослых» книгах Салавата Вахитова дзенский психологизм имеет разное воплощение, варьируясь от доверительного самораскрытия до рефлексии самоотчуждения. Здесь маятник от мечтательных «Белых ночей» до маниакальной истерики «Записок из подполья» с инженерной точностью ещё Фёдор Михайлович Достоевский выверил. А то, что Джулия из другой повести избирает в любимые книги бестселлер Сэлинджера, другого хрестоматийного автора судеб ориенталистской культуры на Западе, расширяет почвеннические горизонты прозы Салавата Вахитова до новейшей молодёжной классики.
Герман Гессе, Джером Сэлинджер, Люси Фор и Василий Аксёнов – неплохая компания для читателей с самым взыскательным вкусом. Лучше Геккельбери Финн с дохлой крысой на верёвочке, чем господин Раскольников с его «тупым страхом», едва ли не в топор обращающийся. Без страха он, этот господин, вначале старуху-процентщицу да по черепу с «крысиной косичкой» топориком шмякает, а вторую, забитую сестрицу первой уже и без косички крысиной всё тем же топором да по черепу. Вот они где крысы-то и подземелья. Вот иллюстрация бихевиоризма, считающего, что и механические реакции изучать следует, а не только сознание. Достоевского лучше бы приберечь для юристов первого курса, а вот настоящую отроческую литературу можно и в обычном лицее почитать. Уж больно жутко, когда старушек, топором-то побиваемых, крысам уподобляют в, увы, известном каждому школьнику романе. Нет, не детское, не отроческое это чтение. Здесь, конечно, почва под ногами критика рычагом американского бихевиоризма пошатывающего и подвигающего Фёдора Михайловича из лицейских программ, ой, тоже зашатается, ну да ничего страшного, перейдём на тротуар. Почва и в клумбе хороша, и в цветочном горшке, да клумбы мы топтать не будем.
К счастью, за редкими исключениями, произведения Салавата Вахитова имеют счастливый конец. Готические повороты, безысходность судьбы маленького человека, похороны эпизодических персонажей – всё это преходяще. Несчастья не меняют философию авторского оптимизма и не удручают чрезмерными горестями читателя. Мир творчества оригинального автора, продолжающего и развивающего классические традиции, не статичный факт, а живое и подвижное явление, имеющее свою историю, свою судьбу, свои перспективы и горизонты движения. Новые авторские творения обрисуют эту историю рельефнее, зримее. И надеемся, что произведение, которое оставляют в сознании читателя-критика тексты, соответствует авторскому замыслу, во всяком случае, не противоречит ему в корне. Драматургия текста и произведения – вечный сюжет критики, особенно критики, оставляющей за собой роль художественного субъекта, участвующего в художественном диалоге.