+5 °С
Облачно
Все новости
Литературоведение
10 Сентября 2018, 15:14

№07.2013. Фролов Игорь. Жизнь и смерть на Марсе. Эрос и Танатос прозы Игоря Савельева

Игорь Александрович Фролов родился в 1963 году в г. Алдане Якутской АССР. В 1985 году окончил Уфимский авиационный институт им. С. Орджоникидзе (специализация – металловедение, физика металлов). Служил в ВВС СССР вертолетчиком, воевал в Афганистане. Автор книг «Бортжурнал № 57-22-10» и др. Живет в Уфе, редактор отдела критики журнала «Бельские просторы». Постоянные читатели журнала могут подумать, что сия статья – мой ответ на статью Игоря Савельева о писателе-орденоносце Игоре Фролове («Бельские просторы», № 5, 2013) – кукушкина благодарность петуху. Однако постоянный читатель, так подумав, ошибется. Это – литературная дуэль (повод – 50- и 30-летние юбилеи участников), где, несмотря на соблюдение правил, соперники все же сходятся и стреляют. Савельев выстрелил в меня розой, лишь слегка оцарапав маленьким, но необходимым шипиком. Теперь выстрел за мной, и я не знаю, подходя к барьеру, чем заряжен мой пистолет. Нет, строки, вынесенные в эпиграф, не раскрывают тайну пули – просто они мне понравились.

Игорь Александрович Фролов родился в 1963 году в г. Алдане Якутской АССР. В 1985 году окончил Уфимский авиационный институт им. С. Орджоникидзе (специализация – металловедение, физика металлов). Служил в ВВС СССР вертолетчиком, воевал в Афганистане. Автор книг «Бортжурнал № 57-22-10» и др. Живет в Уфе, редактор отдела критики журнала «Бельские просторы».
Жизнь и смерть на Марсе
Эрос и Танатос прозы Игоря Савельева
«Я поехал в Ижевск,
надеясь найти друзей,
Но нашел там одних удмуртов…»
Из путевых записок
автостопщика и писателя
Рустема Ильясова
Постоянные читатели журнала могут подумать, что сия статья – мой ответ на статью Игоря Савельева о писателе-орденоносце Игоре Фролове («Бельские просторы», № 5, 2013) – кукушкина благодарность петуху. Однако постоянный читатель, так подумав, ошибется. Это – литературная дуэль (повод – 50- и 30-летние юбилеи участников), где, несмотря на соблюдение правил, соперники все же сходятся и стреляют. Савельев выстрелил в меня розой, лишь слегка оцарапав маленьким, но необходимым шипиком. Теперь выстрел за мной, и я не знаю, подходя к барьеру, чем заряжен мой пистолет. Нет, строки, вынесенные в эпиграф, не раскрывают тайну пули – просто они мне понравились.
Когда мы были молодыми
Я начинаю эту статью, когда в Москве в разгаре Московский кинофестиваль. Мой герой умчался туда – и не смотреть кино, а выпускать кинофестивальную глянцевую многотиражку (при том что в Москве, как вы догадываетесь, в журналистах от культуры нехватки нет). Впрочем, слово «умчался» не подходит его меланхолично-астеничной фигурке в короткополом сером плащике и шляпе (винтаж а-ля 60-е), привезенных из творческих командировок то ли в Мадрид, то ли в Париж. Да, при всей схожести с Юрием Деточкиным – плащик, шляпа, сутулость вопросительного знака – мой герой живет такой же полнокровной общественной жизнью, как и герой Рязанова. Только Игорь Савельев не ворует автомобили, он – молодой писатель, автор «Нового мира», «Знамени», «Урала» (см. длинный список публикаций в Журнальном зале, я не хочу отнимать драгоценное бумажное место ссылками, что, где, когда печаталось), шорт-листы премий «Дебют», премии им. Белкина, роман в ЭКСМО, писательско-просветительские вояжи во Францию, Германию, Испанию, Америку (могу путаться в странах), а там и книги на соответствующих языках... Чтобы перевести дух, замечу – он еще журналист, публицист (своя колонка в МК), литературный критик, может, уже и остепененный (знаю, что писал диссертацию – что-то о критике времен Твардовского, возможно, вру, но уточнять не стану принципиально, – мне важно, как я рисую себе образ моего героя без обращения к справочному аппарату). И все это богатство добыто к каким-то 30 годам. Говорю «каким-то», сверяя со своей биографической шкалой, – первый рассказ, да не в столичном журнале, а в уфимской газете, я опубликовал только в свои 33. Он же, судя по темпам, в его 33 должен взять Буккера или Большую книгу...
Не знаю, на какой стадии детства Игорь Савельев решил стать писателем, но я встретил его юношей бледным, взор которого не очень и горел, но настойчивость в движении к цели уже была явственна. Студент в пальтишке школьных еще времен, он приносил в редакцию «Истоков», где я служил то ли замредактора, то ли ответсеком, короткие рассказы, некоторые – в соавторстве с сестрой. Не помню самих рассказов, одно послевкусие – что-то бытовое, пессимистичное, даже когда про Новый год. Сколько-то рассказов напечатали, причем некоторые – на фоне президентских выборов, когда «Истоки», естественно, были на стороне действующего Рахимова, тогда как Виктор Савельев, бывший главред «Ленинца» возглавлял предвыборную газету кандидата Веремеенко. Он три раза судился с «Истоками» за памфлеты и, что интересно (к вопросу о всевластии «бабая»), выигрывал, оставляя нас без премий. Когда же на планерке я сообщал, что в портфеле есть рассказ Игоря Савельева, Александр Павлович Филиппов говорил сталинским голосом, мол, сын за отца не отвечает, печатай, если хорошо...
«Хорошо» – понятие относительное. Тогда, в начале нулевых, в обойме очень молодых – двадцатилетних – прозаиков было не более пяти – Максим Яковлев, Оля Шевченко, Игорь Савельев, Айваз Галяутдинов, Искандер Шакиров. Из этого ряда мне интересны были первый, четвертый, пятый – стилем и тем, что в текстах были вторые и третьи планы. Но прошло десять лет – четвертый и пятый прозу не пишут, первый едва наскреб рассказов на тонкую книжку серии «Голоса молодых», тогда как роман Игоря Савельева «Терешкова летит на Марс» собрал тучный урожай газетных рецензий – не восторженных, но положительных, в авансовой тональности «парень старается», «голос поколения»...
Дорога в бледный город
Вспоминая тех юных и многообещающих, начинавших раньше моего героя, не могу не вспомнить и зеноновскую черепаху, которая с неторопливой стремительностью обогнала быстроного Ахиллеса. Кажется, это на ней юный Савельев въехал в российскую литературу – с повестью про автостоп. Повесть «Бледный город» была напечатана в «Новом мире» – ею открывалась проза декабрьского номера 2004 года. Если к двадцати одному году дебютанта (едва осовершеннолетился по западным меркам) добавить предисловие писательницы и координатора премии «Дебют» Ольги Славниковой – ей с первых абзацев повести стало ясно, что ее автор – писатель, – то успех молодого автора просто оглушителен (кстати, любимое определение Игоря – у него и темнота оглушительна и молчание и многое другое). Повесть вышла в финал «Дебюта», а молодой писатель на той волне вплыл в кабинет, где президент Путин принимал молодых писателей. Однако, несмотря на весь набор внешних признаков славы, сама повесть была встречена довольно прохладно, – или это я пропустил восторженные отклики, что весьма вероятно, если так, прошу у моего героя прощения. Но уфимские читатели-писатели-критики (в их числе и я) встретили повесть не прохладно, а горячо негативно. Если сейчас, много лет спустя, собрать свои впечатления от «Бледного города», оказывается, что они свежи. Свежесть эта обусловлена тем, что автор пишет еще и еще, и в каждом следующем тексте просвечивает «Бледный город» – как прародитель рода повестей и романов Савельева, как носитель его полного литературного генотипа.
В том первом крупном опыте было много газетчины, публицистики, оставшейся от дорожного очерка про автостоп, который вначале лежал в редакции одного из уфимских СМИ (скромно умолчу, в каком, поскольку слух этот не проверял) именно как материал чисто журналистский, но потом был изъят автором и переделан в повесть, так стремительно попавшую в восходящий поток и воспарившую. Как раз эта очерковость в столкновении со славниковским «с первых абзацев стало ясно» и высекла искру, от которой возгорелось пламя моей критичности. Само предисловие вызывало ощущение превентивной защиты повести, попыткой известной писательницы правильно сориентировать читателя, предупредить и нейтрализовать его недоумение. Не будь этой врезки, а потом встречи с Путиным – что означало цену, которую платит общество таланту за его рукопись, – я бы спокойно воспринял публикацию молодого уфимца в «Новом мире», списав сей факт на редакторскую промашку. Теперь же приходилось примерять на ситуацию конспирологические одежды – от тайных родственных связей до тайных неродственных.
Тема, ставшая стержнем «Бледного города», тоже внесла свою долю в мой скепсис. По иронии литературной судьбы в год рождения моего героя, в июле-сентябре 1983-го, я и мои друзья-студенты Уфимского авиационного института, немало пропутешествовали автостопом – от золотых песков Крыма до Набережных Челнов (тогда – город Брежнев) и, после практики на КамАЗе, до Уфы. Я до сих пор не описал того путешествия, все собираюсь, только упомянул в одном рассказе о временах, «когда кочевали мы табором». Я прекрасно помню трудности и романтику тех дорог, запахи и звуки, – вот этого я и не обнаружил в «Бледном городе». Упор там – на всем знакомый город, дорога же картонна, будто автор слушал чужие рассказы, а не путешествовал сам.
Использовать чужой опыт не преступление для писателя, даже норма, но для первой вещи нужна пронзительность пережитого, а не сочинение по чужим мотивам. Конечно, автор ездил по дорогам страны на автомобилях, он знает, чем пахнет дорога, и для повести про автостоп вполне хватит даже одного путешествия, например, из Уфы в Екатеринбург. Говоря о чужом опыте, я пытаюсь перейти к обобщениям, к разговору о писательском опыте моего героя.
Лев, который искал Гудвина
В маленькой повести «Женщина старше» («Бельские просторы», № 7, 2011) была вскрыта главная проблема, мучившая, как мне представляется, писателя Савельева на протяжении его пока короткого, но емкого творческого пути. Герой повести, молодой журналист Лев Рубин, мается в поисках сюжета для романа, который потрясет мир. Кроме этого желания – сотворить, – у потенциального автора нет более ничего: знания жизни, сильных желаний, счастья и страдания, любви – той избыточной наполненности, которая в первую очередь нужна, чтобы стать, точнее, пытаться стать писателем – человеком, имеющим что сказать тысяче, сотням тысяч, миллионам.
А еще у Лььва Рубина было неверное представление о писательском ремесле: он знал, что почти у всех маститых были записные книжки, в которых маститые фиксировали жизненные наблюдения, чтобы потом перенести в текст, оживляя его красками настоящей жизни. Описание метода изложено довольно подробно:
«...проводил взглядом бедненькую, уже за городом, станцию: дома, огороды, всё как после давнего пожара; остов кабины грузовика – без радиатора, обрубок. «Сифилитический», – придумал Лев. Записал. (...) он ходил, собирал фразочки, радовался услышанному в маршрутке диалогу – зачастую признаку органического поражения мозга, совершенно не представляя при этом, для чего могут понадобиться все эти ржавые обломки и гроши, если однажды в нём действительно что-то выстрелит и он напишет такое, от чего...»
Однако изучение жизни, наблюдение прелестей и горестей ее со стороны, их зарисовывание, вызывает у молодого протописателя сомнения в верности выбранного им пути. Сталкиваясь с ровесниками, слушая их рассказы о ими пережитом, книжный мальчик Лев (кстати, имя-фамилия здесь говорит о принадлежности к культурной касте, как сегодня принято с легкой царственной руки говорить, к либеральной, которая, как всегда, «страшно далека от народа») начинает сомневаться в выбранной им методе творчества:
«...Разговоры внизу продолжались, продолжались, – Лёва почти проваливался; в одну минуту он понял ясно, что каждый из тех, кто сидит внизу, знает о жизни гораздо больше, чем он, и, в общем-то, его претензии на то, чтобы писать, да ещё и роман (проводница отключила свет, и контуры романа размывались тем более), – позорны... Но, может быть, в этом и заключается закон жизни, что одни испытывают на себе, а другие об этом пишут?..»
Одни испытывают, другие об этом пишут – издержки журналистского мышления героя – моего героя. Но перенос газетной матрицы на писательский стол не случаен в случае со Львом-Игорем – без зазрения уравниваю героя и автора, поскольку по прочтении всего написанного автором вижу, что он честно вложил в Рубина свои размышления по поводу жизни и ее литературного отображения. Своя жизнь с ее пустотой никак не возбуждает на создание великой книги. Попробуем определить, насколько действительное бытие моего героя влияет на его художественное мышление.
Герой его романа
Почти каждого пишущего можно упрекнуть в однообразии, в приверженности к одной теме, типу героя, сюжетной схеме – я и сам все время пишу об одном. Игорь Савельев – во всяком случае, пока – не стал счастливым исключением. Он тоже пишет об одном. Если очертить коротко главную тему, выйдет примерно следующее. Группа ребят – студентов, потом, как это называлось раньше, молодых специалистов, – мается от безделья. Бродят ли по городу, едут ли автостопом, пробираются на место крушения поездов, чтобы увидеть кости погибших в адской катастрофе, проходят некий социальный тренаж в лагере типа селигерского, – это времяпрепровождение всегда бессмысленно как с социальной, так и с личностной точек зрения. Алгоритм этого броуновского движения задан уже в «Бледном городе»: «…последние дни перед призывом Скваера они проводили следующим образом. Бесцельно слонялись по городу. На троллейбусе ехали куда попало. Там пили пиво. Или водку. Возвращались. Иногда – ночевали вместе». Когда герои ночевали вместе, случалось неизбежное – молодость всегда ставит это в центр жизни. Но у Савельева это не то, чтобы не центр… «…Вспоминаю очередную... После всего было неловко отодвинуться, пришлось засыпать так, обнимая и прижимаясь к ее спине лицом. Был тоже июль, душные ночи. Это было невыносимо, и вся ночь прошла в сплошной горячке, а губы, прижатые к ее спине, чудовищно разъело – пот» (тот же «Бледный…»). Подозрительно, конечно, почему бы щекой не прижаться, а всю ночь мучить губы? Еще цитата («Юнги Северного флота») для закрепления (более радостных любовных сцен я не нашел – мог, конечно, и пропустить): «Второй раз он проснулся – непонятно, сколько времени прошло, – от оглушительных хлюпаний и чавканий под самым боком. Они делали это так мощно, что едва ли не раскачали всех окружающих. Олег почти не возбудился, но ему казалось, что его сердце порой стучит громче всего этого яростного любовного шторма. Он догадывался, что ритмичные шумные выдохи – это Миша, и усиление этих выдохов (только и всего) означает финал...» Но к взаимоотношениям Эроса и моего героя мы еще вернемся. А пока продолжим исследовать савельевскую художественную матрицу.
В центре повествования всегда есть главный герой – хотя, героев в текстах Савельева как бы и нет, одни персонажи, – в котором и сосредоточена эта вселенская бессмыслица. Остальные еще хоть что-то делают, чего-то хотят – пива, секса – главный же персонаж (Эдик, Костя, Олег, Вадим – простые имена для простых ребят) смотрит на сотоварищей по безвременью с тягостным недоумением, стараясь при этом не выпадать из стаи, имитируя пьянство, секс, бродяжничество, но испытывая скуку, апатию, находясь в постоянном полусне. Что интересно, главный персонаж – будь то молодой журналист, неудавшийся физик, начинающий менеджер – представляет собой то ли полуфабрикат, то ли огрызок личности. Несмотря на выделенность авторской волей, в нем нет ничего, что отличает его от окружения. У него нет памяти о детстве, нет мечтаний о будущем, никаких творческих устремлений (желание написать роман больше смахивает на повинность), ни дружеских чувств, ни любви к родителям, к женщине... Конечно, внимательный читатель, внимательно прочитав тексты моего героя, скажет, что я перегибаю, что в том или ином виде все это там присутствует. Я соглашусь, но все же настою на своем: у меня сложился портрет главного персонажа после усреднения и экстраполяции качеств всех главных персонажей всех рассказов, повестей и романа Игоря Савельева. Герой–персонаж обитает в изотропном психологическом пространстве, иными словами, не имеет жизненных приоритетов, не видит смысла двигаться ни в одном из человечеством проторенных направлений. Но он вовсе не Онегин или Печорин – те были сильны и решительны, прикрывая обыкновенный эгоизм цинизмом всезнания и усталости души. Этот слаб, беззащитен, инфантилен – он может оставить своего маленького сына на лестничной площадке перед дверью, чтобы убежать на якобы жизненно важную встречу, – а ведь автор сообщил читателю, что сын был для персонажа повести «Юнги Северного флота» самым дорогим существом.
Почти в каждом тексте Савельева есть столкновение главного героя с представителями «нижнего» мира. Хулиганы, гопники, пэтэушники, – они не только знают о жизни то, чего не знает мальчик-мажор, они показывают ему всю относительность его мажорства:
«...Местные все-таки не за тем в уборную пришли, и один, вытащив, помочился прямо на пол, вспенивая хлор, и с особым цинизмом прошелся струей Эдику по ногам. У того даже мелькнуло в мозгу, с потрясающей рассудительностью, что хорошо, он обулся по-походному, а не в сандалики от Сarnaby. Бред какой-то...
– Слышь, пидор, а бабки у тебя есть?
Сказать было нечего, и Эдик понимал, что рыпаться поздно, и спокойно-спокойно смотрел на комара, тонконого плясавшего в паутине.
Ему раз хлопнули по роже, и еще, и еще. Именно хлопнули, потому что звук был такой, будто раз от раза бросали об пол картонную коробку. Эдик не сразу понял, что в итоге произошло, а понял, когда чужие руки колдовали вокруг шеи: с него снимали наушники. Забрав плеер и что-то из карманов, подонки врезали на прощание и преспокойненько удалились» («Вельская пастораль»).
Здесь – обычное ограбление, отъем материальных ценностей с применением грубой силы, с особым, наверное, цинизмом, учитывая словесное клеймо, поставленное на интеллигента, попавшего в привокзальный туалет на дальней станции, – хорошо еще, не «опустили» по-настоящему. А тут («Женщина старше») – те же хозяева жизни отнимают у того же молодого журналиста (там опять возникает простонародное обозначение нетрадиционной ориентированности) его записную книжку, собранные в блокноте детали будущего романа, отнимают, не понимая, что это и зачем оно им, но создавая тем самым метафору, смысл которой: не бери чужого, это не твоя жизнь. И Лев, испытав очередное унижение, вдруг, как это бывало с дзэновскими учениками после затрещины учителя, испытывает просветление, понимая, пусть всего лишь на секунду, что освободился от ненужного груза, и теперь напишет правильно...
Эти точечные контакты двух миров – верхнего и нижнего – открывают читателю, что человек верхнего мира, типа интеллектуал, в современном исполнении отличается от представителей нижнего только слабостью тела, он не закален необходимостью выживать, его шатание-болтание и пьянство лишены той знаменитой основы «украл-выпил-в тюрьму», он не волк, как они, – а вот высшего разума, долженствующего отличать его, чтобы он мог быть выделен в особый подвид, а не отнесен к больным оленям, вырожденцам, идущим на корм быстрым и клыкастым хищникам – этого признака у героев моего героя я не обнаружил.
Старый-старый новый реализм
Закономерен вопрос: типаж ли этот персонаж или только частный случай, отображение личных свойств автора в той или иной степени искажения? Вопрос требует ответа в первую очередь потому, что хочется нам понять, куда идет наша литература.
Ответить однозначно невозможно. С одной стороны, я вижу, что писатель Савельев – типичный представитель так называемого «нового реализма», который когда-то я обозвал капреализмом за его кровное родство с соцреализмом самого застойного розлива (на водочной этикетке в те времена писали номер этого самого розлива, и потребители знали, что третий лучше не брать – конец смены, работники устали, качество уже не то). Новый реализм скучен, уныл, сер, он не знает слов любви, он вырос в «нулевые», а произвели его выросшие в 90-е дети межвременья, которые уже не знали старой идеологии и не получили новой, – настоящее потерянное поколение, от рождения лишенное не то что любви, но и ярости. Как же писателям этого поколения прикажете писать? Разве кто-то отменил закон о примате бытия над сознанием? И в этом смысле Игорь Савельев – и по возрасту, и по концентрации тоскливой потерянности персонажей видится мне вершиной НР. Даже Сенчин, до того лидировавший в моем списке, оказался ниже – мой герой обогнал его по разряду литературности, – все-таки Сенчин совсем не имеет к этому виду искусства отношения, тогда как Савельев, наоборот, литературен иногда даже лишку. Я говорю о его литературной наблюдательности и изобретательности – помните, как Лев Рубин заносит в блокнот свои зарисовки? Игорь Савельев, как мне видится, действует так же, потом перенося эти зарисовки в текст, – а поскольку они были записаны в другом контексте, настроении, то почти всегда выглядят чужеродными. Если попытаться сфокусировать смутную догадку, то я бы сказал, что автор, инкрустируя черно-белый текст цветными камушками, часто даже хорошо ограненными, надеется, что они-то и делают его сочинение произведением искусства. Интересно, что наряду с хорошими тропами, описаниями встречаются синтаксические уродцы, просто небрежности вроде тавтологии «втемяшилось в голову» (вбилось в темя головы), «они лежали, трогая пальцем ноги шкаф» (одна нога на всех?), крылатое выражение «караул устал» применено к проводнице, которая сдалась на просьбы пассажиров и дала им стаканы, – а следовало бы сказать, мол, которые тут временные? Слазь, – и высадить на первой станции. Такие ляпы, впрочем, говорят и о хорошем – судя по их нетронутости редакторским скальпелем, – тексты Игоря Савельева редакторы щадят, и они, тексты, доходят до нас в первозданном виде.
Но я удалился от глобальной темы, разменял ее на такие мелочи, как присущие любому писателю огрехи. Между тем, вопрос продолжает стоять: в какой степени капреализм определяется нашим капиталистическим бытием, так ли уж он социально детерминирован, и, значит, его творцы являются законными носителями духа их поколения, т.е. явлены нам с исторической необходимостью, как в свое время Лев Толстой – зеркало русской революции, Чехов как певец маленького человека, Достоевский как защитник униженных и оскорбленных и т.д.? Однако есть у меня подозрение, что во времена, подобные нынешним, литература отклоняется от своего истинного пути тяготением сгустившихся желаний, амбиций, инстинктов, как луч света далекой звезды искривляет другая звезда, меняя видимые координаты. Дело в том, что с одной стороны развивающийся дикий капитализм рекрутировал на свои фронты самых энергичных, креативных, ассионарных (называйте, как хотите) людей, затягивая, заманивая их возможностью легкого, если повезет, заработка. С другой стороны капитализм перетянул одеяло на прибыль, стащив его с культуры, и литература осталась в золушках. Поэты, тем, конечно, все божья роса, им бы портвейну бадью, тусить ночь, потом стишок написать с похмелья – строк двадцать. А вот прозаику нужен ясный ум и толстовское долготерпение; это уже не образ жизни, а труд, который должен оплачиваться. Но нынче за художественную прозу не платят, креативные ушли торговать бананами и нефтью, – кто, вы думаете, пришел делать литературу? Да если отвечать грубо, те, кто больше ничего делать не умеет. Как говорил лучший друг литературы, других писателей у меня для вас нет! Но как можно делать что-то хорошее, когда мастера формировались по остаточному принципу да при относительной дешевизне средств писательского производства? Вот и выходит, что новый реализм уныл не потому, что уныло время, а оттого, что в нишу выпали не поспевшие даже к шапочному разбору.
Но сей социальный анализ имеет своим объектом всю генерацию капиталистических реалистов, тогда как отдельный представитель может выходить из ряда довольно далеко. Я все же хочу разобраться с моим героем внимательнее, чем только что сделал это с его поколением. Не могу оставить писателя Савельева в списке тех, кто пишет потому, что не хочет жить и работать, у кого на это не хватает таланта.
Смерть после смерти
Есть один критерий, по которому можно достаточно уверенно определить, пишет ли человек все время сам или иногда его рукой водит некая высшая сила. Чтобы отнести писателя ко второму типу, довольно одного его текста, в котором он непонятно как поднимается высоко над остальными своими творениями. У Игоря Савельева такой текст есть. Готовясь писать эту статью, я перечитывал подряд все художественные вещи Игоря, напитывался ими, они смешивались, кипели в моем перегретом мозгу, шли паром через извилины холодного разума, конденсируясь там квинтэссенцией, – пока наконец я не понял, о чем пишет Савельев (неважно, знает он об этом или нет), что растворено в его литературе. Я не любитель Фрейда, но его мысль о борьбе Эроса и Танатоса всегда казалась мне продуктивной. Эрос неотделим от Танатоса, как две стороны одной монеты, еще точнее, они перетекают друг в друга, как Ян-инь в символе тай-цзи, имитируют друг друга и существуют в непрерывном единстве. Особенно в творчестве. Но, возгоняя литературу Савельева, отделяя фракцию за фракцией, в чистом итоге я обнаружил один только Танатос – без капли Эроса. Те редкие эпизоды, когда жарят, трахают, чавкают, губы разъедает чужой пот – тоже не Эрос, а гальваническое подергивание мертвых, которые не хотят, это не их функция, у них нет стремления к жизни, возбуждаемое богом любви. Они не любят еду, ее вкус, алкоголь вызывает мутное и муторное опьянение, все постоянно блюют, просыпаться трудно, противно ощущать собственное тело, да и спать не сладко, и все время они в сумеречном состоянии, на границе сна и бодрствования... Это не точные раскавыченные цитаты, это мое ощущение, выпаренный экстракт савельевской прозы. Я так долго дегустировал, что стойкое послевкусие почти объективно. Полное отсутствие Эроса поначалу удивляет – каково самому писателю пишется, если в основе писания – все тот же Эрос, либидо, сублимация оного и пр.? Или весь имеющийся у автора в наличии Эрос уходит на процесс творчества, и его не остается на сам текст, – но остается Танатос?
Тем не менее, именно гипотеза о танатической сути прозы Савельева не только выявляет смысловой вектор этой прозы, но и помогает обнаружить центральную точку савельевского творчества, ту звезду (или черную дыру, это как посмотреть), вокруг которой по стационарным орбитам вращаются все его тексты, начиная с «Бледного города» и кончая романом «Терешкова летит на Марс». Я говорю о повести «Гнать, держать, терпеть и видеть» – той звезде, которая является источником силы, света и цвета для всего семейства савельевских текстов, несмотря на то, что одни написаны до, другие после, – время в таких случаях может ошибаться, нарушая истинный порядок.
«Гнать, держать...» становится фокусом всего творчества за счет малого шажка, сделанного сугубо реалистическим автором в сторону мифа, фэнтези, фантазии, – такие шажки, направленные не вперед-назад, вправо-влево, а вверх, куда нельзя, там нет твердой опоры, и бывают необходимы для открытия. Все гениальное просто, но неожиданно. Когда умирает близкий человек, хочется, чтобы оставили хоть самую малость, – видеться изредка, чтобы не уходил бесследно, а жил-существовал где-то в кладбищенском поселке, пусть и безвыездно, но чтобы знать – его можно посетить, даже привезти ему то, что он любил при жизни, – вино, фрукты, гитару... Герои повести едут на свидание к умершему другу – в кладбищенский поселок, где живут после смерти умершие, живут до тех пор, пока о них помнят живые, а потом исчезают неизвестно куда – более глубокая степень смерти или реинкарнация? – вопрос автор оставляет без ответа. Дело же в том, что жизнь после смерти ничем не отличается от обычной жизни в мире Савельева. И даже как-то осмысленней – коллективные субботники, уборки территории к праздникам, мертвым мужчинам можно жить с мертвыми женщинами. Во время свидания миры живых и мертвых пересекаются, друзья даже гостят недельку у покойного товарища, помогая привести кладбище в порядок к 9 Мая, и девушка главного героя (имя ее, наверное, не случайно – Ева) влюбляется в этого товарища, изменяя главному герою. Слово «влюбляется» тут не подходит, оно не из словаря савельевских персонажей. Просто мертвый друг не так скучен, как живой. Но друзья познаются в беде – они решают помочь умершему воскреснуть, то есть бежать обратно, в жизнь. Но тут – перифраз мифа об Эвридике – автор накладывает изящный, как условие стабильности, состоящей из кварков элементарной частицы, запрет: чем сильнее тащить кварк из кваркового мешка, тем сильнее сопротивление межкварковых связей. Когда живые приводят мертвого-живого друга к границе, к выходу из Аида, друг начинает умирать – он жив только в мире мертвых, в определенном ему после смерти месте. Живые уравниваются с мертвыми – первые как вторые, вторые как первые, и разница только в месте обитания – у живых оно больше, что создает иллюзию свободы, которая вся и уходит, чтобы шататься-болтаться по отведенному простору, тогда как умершие перемещаются в лагерь смерти, ограничиваются в свободе, наверное, в наказание за бесцельно прожитые годы. Аид большой и Аид малый – такова структура литературной вселенной Савельева. Интересно, что в неисчерпаемых «Марсианских хрониках» Брэдбери есть очень схожая ситуация, – когда высадившиеся на Марс земляне встречают там своих умерших на Земле бабушек, родителей, братьев, – они продолжают счастливо жить там после смерти здесь! – но оказалось, что за масками родных кроются коварные марсиане, которые убивают всю экспедицию. У Брэдбери живые гибнут в мире мертвых. Казалось бы, на брэдбериевском Марсе много хуже, чем в савельевском концентрическом Аиде, – но почему-то этот страшный и прекрасный Марс нравится мне много больше, чем унылая Земля, населенная живыми мертвыми (и наоборот). Все дело в том, что у Брэдбери там полный набор – и Эрос, и Танатос, друг без друга не существующие. Космонавтов завлекают любовью в ловушку смерти – и на этой вечной последовательности, внезапном фазовом переходе и зиждется искусство – катарсис нельзя создать силами одной противоположности, как нельзя аплодировать одной ладонью... Проза Савельева бескатарсисна, то есть бесконфликтна, несмотря на подобия конфликтов между плохим и очень плохим, когда нет разницы даже между жизнью и смертью.
Савельев летит на Марс
То, что Марс возник в последний момент, вдруг всплыл в памяти, свидетельствует о верности моего пути – имею в виду тот мистический критерий, по которому можно узнать литературу, написанную в со-Авторстве. Выходит, совсем не случайно самой далекой на сегодняшний день планетой от темной звезды в системе Савельева является роман «Терешкова летит на Марс». В этом романе присутствует весь савельевский набор – мающиеся молодые люди, непонятные отношения с девушками (особенно непонятны девушки, влюбляющиеся в амебоподобных персонажей), инфантильные затеи (молодогвардейская борьба главного героя с родственником-работадателем), – правда, сразу насторожила одна весьма прагматичная, какая-то внелитературная линия: автор методично «валит» отечественный авиапром в лице «Ту-154», нагнетая путем хроники катастроф высокое негативное давление на привычный аэрофлотовский бренд. Конкретная антиреклама названной марки вызывает у читателя естественную мысль: автор, побывав в легендарном Госдепе (куда только не забрасывали моего героя дела «дебютные»!), получил там заказ на расчистку российского авиарынка для экспансии «боингов». Дальше мысль развивается по заданной программе – такой прессы, кажется, не получал ни один роман современных писателей – даже Акунина с Пелевиным, – что-то тут не так. Начинает интересовать совсем, казалось бы, невозможное: а когда президент Медведев стукнул по столу и запретил эксплуатацию Ту-154 – до или после выхода романа?..
Но нас (как ни странно для тех, кто нас знает) сейчас интересует не конспирология, а то новое, что появилось в романе и чего не было в предыдущих творениях моего героя. Во-первых, появился персонаж Игорь – тезка автора, сам писатель, хоть и пишущий фэнтези, но зато энергичный, фонтанирующий идеями и замыслами. Это важно. Особенно на фоне опять же нового для прозы Савельева настроения. Рожденный в андроповский год, автор во всех почти своих текстах считал нужным показывать следы советского прошлого, его разваливающуюся серость как непременные декорации, в которых живут / не живут его персонажи. Удивительно, что в рассказах и повестях, создаваемых в капиталистические «нулевые» со всеми приметами нового, несоветского времени – стадами иномарок, рекламой, развлекательными комплексами, мобильниками и ноутбуками, – Савельев будто продолжал пребывать в середине 90-х, в развалинах СССР, упоминая те приметы устало-брезгливо, но почти не замечая «кислотную» современность. А в «Терешковой…» вдруг проклюнулась потребность чисто советская – жажда великого свершения. Вернее, еще не жажда, но уже зависть к старшему поколению, которое могло жаждать и совершать, которое пело «нам нет преград на море и на суше». Недаром желание первой женщины-космонавта хоть сейчас полететь на Марс безвозвратно – погибнуть, но покорить Красную планету! – это желание вынесено автором в заголовок романа. Не знаю, когда и сколько писался роман, сколько скитался по редакциям и издательствам, – судя по упоминаемым реалиям, начинался он чуть ли не пять лет назад, – но история пишется по факту свершения. Будем считать, что наш герой эволюционирует как писатель и как человек. Лед тронулся, сквозь трещины бессмыслицы и безволия начала просвечивать потребность в большой идее, которая, охватывая массы, ориентирует и делает осмысленной и жизнь отдельного человека. Скорее всего, Савельев-человек усмехнется, прочитав эти наивные строки, – а вот Савельев-художник уже почувствовал эти подземные толчки. И, между прочим, складывается-таки некий метафизический пазл. Лет шесть назад молодой писатель Игорь Савельев на встрече таких же молодых избранных с президентом Путиным говорил президенту, что (цитирую по неверной памяти) молодым писателям государство должно способствовать, едва ли не госзаказ давать, платить за книги, иначе (шантаж, угроза?) молодые будут вынуждены уйти из профессии, которая не кормит. Эта ссылка на свидание с кремлевским жителем подтверждает мой недавний анализ причин, по которым в писатели сегодня не идут пассионарии, – вот и мой герой говорил примерно то же отцу нации. С этой позиции и в этом свете становится видно, что роман про зависть к сильной жизненной мотивации вне финансовой сферы (я – о желании лететь на Марс безоглядно) совпал с начавшимися в стране социальными подвижками – воспитанные «нулевыми» массы офисного планктона, ориентированные перегруппировавшимися приватизаторами попробовали раскачать власть, а та ответила завинчиванием гаек по всему периметру государственности, начала разговоры о патриотизме, подкрепляя их вливанием денег в армию и ОПК, а в день, когда моему герою исполнились те самые тридцать, вступил в силу новый закон об оскорблении чувств верующих. Великой национальной идеи пока как не было, так и нет, однако поле под нее расчищается. Скоро молодым и не очень писателям дадут деньги на ряд романов – будут ли это повествования о военных победах, о семейных ценностях, о любви к богу – это уж как чиновники список составят...
Почему я удаляюсь от искусства в социум? Потому что хочу, сопоставив тенденции творчества Игоря Савельева, которые, как мне кажется, хотя бы пунктирно наметил, и тенденции творчества масс и вождей, – проследить и попытаться предсказать, угадать, куда двинется мой герой в своих писаниях. Тем более, слухи говорят, что большое московское издательство ждет от него серию романов, и очередной уже не только написан, но и скоро выйдет. Ведь наступает благословенное время для литературы – одни смогут получить госзаказ, писать о великих целях, как их понимает нынешняя власть от бога, другие смогут изощряться в иносказаниях (Эзоп вострит перо!), третьи резать правду-матку в стол (Интернет, скорее всего, тоже возьмут под контроль – госкорабль должен быть хорошо просмолен, никаких течей), – каким из этих путей пойдет герой моего эссе, я угадать не могу, как ни силюсь. Но если желать...
Хотя – прежде чем желать, вспомню одну программную мысль Левы Рубина («Женщина старше»):
«Собственная жизнь казалась ему настолько пресной, что он лишался права писать, вообще претендовать на что-то в этой сфере. Насколько он будет смешон. Сам ничего не переживший.
Ну ничего. У него есть другое. Раз Лёва уже формулировал для себя. Можно бухать, нажираться до блевоты и в этом угаре прокрутить свою жизнь, ничего толком не оставив в истончённой памяти. А можно сделать глоток вина, оценить всю гамму его вкуса, всё оценить – и описать, и в этом смысле твой опыт не будет отличаться от опыта прожигающего жизнь, – но при этом жизнь свою, собственную, просторную, как лист, оставишь для чего-то другого».
С моей точки зрения, весьма сомнительный рецепт, – ровно тридцать лет назад, мучаясь над чистым листом бумаги, не зная, о чем писать, – не о пивных же студенческих посиделках, да тогда бы такое и не напечатали, – я тоже думал над оптимальным соотношением жизни реальной и жизни творческой и хотел, очень хотел, чтобы можно было написать великий роман, глядя на мир из окна. Теперь я так не думаю, даже несмотря на то, что великий роман пока не написан. Пожелаю же моему герою, человеку, честно ищущему свой писательский образ, – зажечь свою биографию, испытать страсти (страсть почти всегда преступна и греховна), претерпеть удары судьбы, согрев огнем Эроса свой талант, разрешив ему стать неосторожным, вырывающимся за рамки премиальных и издательских проектов, – но при этом притормозить, не писать так быстро и много, во всяком случае, очередной текст должен расти, а не вытягиваться силой, чтобы появлением с заданной периодичностью напоминать литсообществу – автор жив.
Вспомнилась вдруг видеопрезентация «Терешковой...». Игорь построил ее на конфликте – он зачитывал отрывки из отрицательных откликов на разные его тексты, но – сам роман, изданный в крупнейшем издательстве, непрерывные зарубежные гастроли, публикации в московских «толстяках» – все это самим фактом своего существования отменяло мнения недоброжелателей, превращало их в собак, лающих на идущий караван признания. Несмотря на всю иронию, сквозившую во взгляде и жестах писателя, я почти уверен, что Игорь остается на стороне своих критиков, а добавление гирек на весы успеха есть всего лишь аккуратное убеждение публики в самокритичности творца. Я хочу поддержать его в тайных убеждениях. Да, благополучная творческая биография не может уравновесить счастливых предвкушений воплощения зреющего в тебе гениального замысла, как и последующего бессилия воплотить этот замысел в задуманной полноте, потому что ты – не бог, как ни мнишь себя им. Но мнить себя богом – с тем же могуществом, с той же ответственностью и перфекционизмом – необходимо. Литература увлекает читателя только в том случае, если она увлекает автора, если он знает – лучше него никто не сотворит этот мир. Когда тебе хочется писать, а не отрабатывать литературный номер, хочется проживать рассказ, повесть, роман, не знать, какой фортель может выкинуть герой, и тогда текст обретает ту скорость прохождения через цепочку «глаз-мозг-сердце», когда читатель перестает видеть буквы и видит картинку, слышит звуки и запахи, – сверхпороговой скорости прохождения и конвертации информации не мешают трение о шероховатости стиля и вязкость длиннот, потому что совпадают дыхания пишущего и читающего.
Желаю Игорю посмотреть на свое творчество не как на средство, доставляющее к цели, а как на цель, средством достижения которой служит вся жизнь. И тогда наверняка…
Читайте нас в