После кардиологического санатория Круглов вернулся на работу вполне отдохнувший, восстановившийся, восполнивший, как он уверял коллег, «несколько поутраченные запасы ража и прочности». Да и в самом деле, словно поослабло неприятное нервное напряжение, в котором он находился долгое время; это тревожное, не имеющее однозначного объяснения состояние сильно мешало работать. Наверное, слишком близко к сердцу принимал он — до инфаркта и санатория — многочисленные странности своей новой службы. Теперь — нет, спокойно. И лучшим тому доказательством служила отрешенная, с маленькой мутной примесью равнодушия энергия, с которой он принялся за редактирование рукописей двух молодых кандидатов наук, — дело, казавшееся весной совершенно невозможным.
Эти рукописи вручили Круглову в мае.
В первой из них повествовалось о стандартных, якобы заводского исполнения, детских питательных смесях — паутины графиков усвояемости, многоэтажные таблицы содержания белков, жиров, минеральных веществ, витаминов и микроэлементов; подозрительная, «невпрочет» пестрядь четырехзначных чисел с нулем и запятой в авангарде; где ты все это взял, алхимик? Приводимое количество использованной литературы на трех, что ли, языках повергало в уныние — разве можно все это проверить? Тут полгода надо шарить по Интернету.
Автор второй монографии занимался восторженным анализом поэтики современного фольклора: это были полусамодельные топорные диковинки, кое-как зарифмованные, в обрамлении заемного глубокомыслия и рутинной идейности; все несуразное, деревянное, смахивающее на шаманство или шизоидную глоссолалию. Народ, оказывается, непрерывно сочинял оптимистические частушки о хорошей жизни, славословил президентов и всякое начальство; прямо пятидесятые годы, а не двухтысячные. «Среди созвездий и млечных путей наша Россиюшка всех развитей! Валят дымы из фабричной трубы, домны и дамбы встают как грибы!» — и подобное страницами, страницами... Туркменбаши узнает — помрет от зависти.
Обе работы были прочно, прямо-таки фортификационно защищены рецензиями известных докторов наук и рекомендациями облеченных властью лиц. Был даже депутатский запрос о сроках публикации рукописей ввиду их чрезвычайной актуальности; депутаты, вы-то здесь при чем? Все это скреплялось решениями научных советов; рукописи находились как бы в пуленепробиваемой оболочке. Круглов называл подобные ситуации «кукушкопетухизмами»; видимо, братья-графоманы хорошо в свое время поработали на нынешних рекомендателей.
В принципе ничего изменить было нельзя, разве что поскорее избавиться от редакторской мороки с ними. В конце концов, за свою псевдонаучность пусть отвечают сами. Прибавим на титуле «печатается в авторской редакции», — и все дела.
Но заниматься всем этим весною никак не хотелось, очень уж муторно и скучно все было. Басни о детских сверхпитательных смесях из-за своего разностилья крепко припахивали поспешной компиляцией, «фольклор о фольклоре» походил на более самостоятельную авантюру. Круглов даже нарочито косноязычно прочитывал коллегам отдельные так называемые современные частушки, изнурительно бодряческие, безудержно прославлявшие все и вся, в изобилии приводимые оголтелым автором; коллеги Круглова хохотали и тут же придумывали свои, нарочито корявые, в перекурах исполняя их громко и с хохотом. «Эх, да кто сегодня читает Марселя Пруста, тому завтра будет ужасно грустно! Странные у человека свойства, ежели он почитывает Кафку да Джойса!». «Много детского питанья дал Зурабов нашей стране!» — начал было один, но дальше как-то не придумалось, вышла нескладеха. Вообще сочинили массу всякой дребедени, весьма забористой, с дымящимися матюгами. В курилке свобода слова традиционно была весьма значительна.
Весной отвертеться от рукописей удалось. Круглов сослался на перегрузки, утомление после болезни, поклялся, что осенью сделает все быстро. Теперь надо было исполнять обещанное.
Авторов рукописей Круглов не знал и решил сначала вызвать педиатра Пискалева, создавшего талмуд о детском питании. Кто-то в шутку прокомментировал: мол, редактор начал с того, кто поближе к пище. Круглов и в самом деле имел свой тайный, немножко стыдный интерес: у его двухлетней младшенькой был диатез и частые расстройства желудка, с питанием для дочки постоянно возникали проблемы, — то нельзя, это нельзя, вес она набирала медленно, жалко было бледненькую вялую девочку. Чем черт не шутит, вдруг Пискалев поможет. Что если эти экзотические пюре «с добавлением мякоти авокадо и ананаса» и «антиаллергические белковые кисели» поставят Заиньку на ноги, а то невмочь смотреть, как жена мучается; тещины упреки в непрактичности вообще уже сидели в печенках.
Круглов позвонил Пискалеву. Там словно только и ждали звонка — в ответ услышал поспешное захлебывающееся «Здравствуйте, здравствуйте, я сам, знаете ли, как-то не собрался, вернее не решался, позвонить, что, думаю, попусту беспокоить занятого человека, я вообще, знаете ли, не люблю, не склонен беспокоить без крайней необходимости...». Частые и ни к чему «простите», «понятно-понятно», «да-да», «так-так», — гроздья паразитических словечек и словно бы беспрерывные поклоны и приседания, расшаркивания, — человек авансом, авансом благодарил и кланялся, кланялся и благодарил. Все это обещало легкую работу с автором: чуть надавить — и такие сдаются легко, без ближнего боя. Пискалевская манера общения была знакома — пользовались ею те, кто ясно чувствовал зыбкость судьбы своей рукописи и полную зависимость собственного ближайшего будущего от очередного собеседника. Понять пискалевых можно, усмехнулся Круглов, сорваться на последнем этапе напряженного марафона грустно, обидно, что и говорить. Между тем Пискалев стал подробно рассказывать о важности своей темы, о новизне привлеченного материала, о некотором застое и отставании в этой области у нас (мыча перед словом «некотором» и ноткой сожаления выделяя «у нас»), поминал своих мраморных и бронзовых рекомендателей и рецензентов, четко и полностью произнося все их звания, титулы, имена-отчества, — такая крохоборская оборона... И говорилось все это невнятно, словно у Пискалева были толстые непослушные губы или детские полипы в носоглотке, да еще телефон безжалостно умножал дефекты его дикции, а резкие шумные вздохи тучного человека вот-вот, казалось, вынесут из телефонной трубки запах тефтелей. Круглов подергивал верхней губой (тик, маленький упрямый остаток весеннего невроза) и поначалу недоуменно и невнимательно слушал всю эту необязательную информацию, непроизвольно отстраняя трубку от уха. Потом он сообразил, что при встрече Пискалев, естественно, все это примется повторять и можно будет легко его остановить: вы, мол, это мне уже говорили. Педиатр-алхимик думает, что капля долбит и утомленный камень поддается... Дождавшись паузы, Круглов прямо сказал, что стилистика рукописи требует большой, очень большой доработки, нужно усреднить ее, стилистику, привести разнородные (это слово Круглов особо выделил), весьма разнородные куски к общему и естественному единообразию, а это очень нелегкая работа. И предложил приехать в удобное для автора время, лучше к концу рабочего дня, обещая показать, как это делается. После затяжной паузы, понятой Кругловым как знак замешательства, заметно притихший специалист по ананасовым киселям повел себя загадочно: начал перечислять свои публикации в научных журналах (где, когда, количество страниц, заголовок... господи, какая память, какая мука, какое обстоятельное чудовище!), затем, безо всякого перехода, свои служебные и общественные нагрузки, среди которых, надлежаще ослепив, вспыхнули: внештатный главный специалист министерства здравоохранения (отчего же «внештатный»? Мог бы и приврать) и член медсовета при мэрии. Несколько раз переспрашивал, когда господин Круглов освободится на службе. Внезапно принялся подсчитывать свои лекционные часы и прочие занятости, заключая всякий демонстративный подсчет шумным и сложным вздохом-выдохом: «Нет, опять никак не складывается, вот ведь какая жалость, нет, и в пятницу (четверг, среду), простите великодушно, никак не могу, — и выказывал искреннюю растерянность: — Как же быть, многоуважаемый Леонид Васильевич, что же придумать нам с вами, просто ума не приложу». Круглов спокойно слушал, нейтрально мыкая. «Может, у меня дома поговорим? Отличные условия, без помех, никакой спешки, вечерком, совсем-совсем после работы, или в субботку на даче у меня, там условия совершенные, идеальные…». Ах, вон оно что, взяточка в форме землянично-белковой антиаллергической похлебки. Наивный Пискалев, не на того напал. «Я не пью», — сказал Круглов. «И я! — мгновенно отозвался Пискалев. — Зато у меня там большой бильярд, две мелкашки, даже пара луков настоящих спортивных есть. Постреляем». Пострелять это, конечно, интересно… сейчас про баньку заверещит. «И банька отличная, сосновая и осиновая, бассейн рядом, попаришься, знаете ли, и бултых, и опять попаришься, и опять бултых! Очень оздоровительная процедура, Леонид Васильевич». Да… заманчиво. «Я после инфаркта, какая мне банька». Интересно, неужели сейчас про девочек начнет… Но Пискалев про девочек не заговорил; после довольно значительной паузы он вдруг весьма четко, даже, как показалось Круглову, суховато сказал: «Но разве правка, в том числе и стилистическая, не работа редактора?» Круглов постарался отреагировать столь же сухо: «Я не специалист по педиатрии и диетологии». Пискалев четко отреагировал: «Для редакционной правки не надо быть узким специалистом, ваше дело язык, стиль, грамматика, орфография». А Пискалев-то, оказывается, не так слаб, как показалось вначале, Круглов сдался, согласился зайти к просителю домой в субботу около четырех. А коль уж согласился, то пришлось ему, в свою очередь, слегка благодарить и немножко кланяться, и Круглов сильно досадовал на свою слабость. Но вспоминались суровая теща, бледненькая Заинька, жена с этим вечным немым укором в глазах… И он махнул рукой на пустые нравственные сомнения — ведь и в гостях будучи, можно остаться принципиальным. Да и помогать авторам — это его задача как редактора… «Так куда и во сколько подскочить за вами, уважаемый Леонид Васильевич?» — вкрадчиво осведомился Пискалев. — Я на машинешке мигом! Старенький серебристый мерседесик, наверное, знаете? Он в городе один такой у нас. Нет, есть еще один, у начальника ГАИ». Пискалев манил подтекстом: пронюхал, видать, что Круглов неравнодушен к рыбалке и охоте. «Ну что вы! — из последних сил пытался отстраняться Круглов. — К чему такие почести, я же пока точно не знаю, как сложится со временем, я позвоню предварительно, накануне. До свидания». И положил трубку — как сбросил тулуп. Хоть опять в санаторий просись.
Другому автору звонить не стал, решил в понедельник. Вдруг и тот изведет какими-нибудь наседаниями.
Однако Олег Антонович Черноус, уже немолодой, но по виду закаленный в боях и вальсах кандидат филологических наук, явился в пятницу сам. Внешность его описывать нет необходимости: имя, отчество и выразительная фамилия красноречиво свидетельствовали о том, что он крупен, рыж, статен и брав; сохранить пышные усы и почти офицерскую выправку при усердных занятиях филологией — ну-ка?
В противоположность Пискалеву Черноус оказался не столь словоохотлив, прост, даже грубоват той поначалу несколько напускной, «самородной» грубостью, что служит защитой от предполагаемых язвительных замечаний проницательного собеседника; потом эта простота оттачивается и шлифуется, и сам блеск полированной простоты отражает даже и зарождающуюся прозорливость; маска превращается в сущность, а отработанный прием становится чертой характера.
Внутренняя настороженность тренированного Черноуса не ускользнула от Круглова. Эта настороженность в соединении с напускным простодушием говорила о скрытой напористой силе, о давно выработанном способе существования: бороться до конца, переть и не сдаваться, достигать хотя бы подступов к цели с утроенной решимостью и мощью, появись только на жизненном плацдарме более-менее заметное облачко. Сталкиваясь с такими людьми, обычно предпочитают уступить. Связываться — себе дороже.
Был Черноус приветлив обезоруживающе, улыбчив был Черноус и внимателен, слушать умел отменно, это редкое качество. Более того, когда речь зашла о неизбежных значительных сокращениях его рукописи, он стал беспечен до крайности. Моментально, на лету подхватывая окончания фраз, логично продолжал и соглашался со всеми замечаниями (он что, наизусть знает свою рукопись?); замечания Круглова восхищали Черноуса и как бы не интересовали одновременно, словно автор уже предвидел любое замечание редактора; Черноус поддакивал, кивал и вообще чуть ли не отмахивался от темы, — потом, мол, потом, и тут же ловко перешел к осенней охоте и рыбалке, в лицах артистично рассказал пару баек, видимо дежурных, спровоцировал расслабленную улыбку Круглова, искусно и незаметно навязал полемику о качестве и видах охотничьего снаряжения, о повадках хариуса, окуня и налима, изложил экзотический рецепт приготовления в фольге налимьей печени и, улучив момент, пригласил в заказник на два-три денька. «А о деле потом поговорим, Леонид Васильевич, что за нужда спешить, али последний день живем? Отложим до мучителя-понедельника…» Иронически и добренько посмеивались уже вместе: «И народно, и доходно». «Я вот при случае исполню для вас, в пределах сепаратных тет-а-тет, — продолжал Черноус, — так называемые озорные частушки, которые в книжку, понятно, не поместишь по соображениям ихней излишней самобытности, ха-ха-ха. Вам должно быть небезынтересно, Леонид Васильевич. Повесть вашу «Приходите в гости» помню, читывал, как же, как же. А современный новейший корпус текстов «Семёновна»? Только в списках, очень порадую. Я и Баркова чуть не всего знаю, а к «Луке Мудищеву» так сам лично две главы присочинил. Умрете, гарантирую. Фольклор — это, знаете ли, в основном секс и похабщина. А ваша повестушка преприятнейшая во всех отношениях, вы там фольклором не брезговали», — намекал на охотничьи рассказы Круглова Черноус. Несколько фантастические, автор тут согласен. Опять, понятно, посмеялись... И — умело вернулся к магистральной теме: «Работать мы умеем! — зачем-то показывая огромные кулаки, говорил Черноус. — А русская тоска по празднику? Кажись, недавно появилось такое новое национальное качество, хотя покойный Василь Макарыч Шукшин давно это подметил, слыхали? «Забег в ширину» называется. Или, как говаривал другой Василий: что есть русский человек? сидит, лежит, мечтает и думает: вот сейчас как встану, то сделаю, потом се, а потом еще и это. А тайная мысль одна: как бы ничего не делать. Удивительное наблюдение, вы не находите? Читали Розанова? Эта книжища теперь уже не в фаворе. Его откровения уже не отражают нашу современную действительность. Но все равно пора, пора учиться ничего не делать, Леонид Васильевич, пора учиться отдыхать, а то загоним себя. Вы, я слышал, недавно из кардиологического санатория? Необходима преемственность, нельзя резко прерывать реабилитационное лечение, иначе случится синдром отмены. В этом смысле заказник — рай, эдем! Обретем? Настоятельно советую присоединиться. Всю организационную часть беру на себя. Как всегда. Даже ноутбук не надо брать, только спортивный костюмчик. У нас там и компьютер есть, и принтер. Так что все условия для продуктивной работы. Пишете чего-либо-нибудь теперь, Леонид Васильевич?»
Простецки открытые приемы сразили Круглова, он даже развеселился: ох и лукав же фольклорист, артистичен… Но забавен, не отнимешь. Кроме того — пятница, сентябрь, тишина, рыбалка может получиться отменной. Два дня отгулов есть, всего, стало быть, четыре! Очень неплохо. Душой-то Круглов был все еще в так и не сбывшихся отпускных охотничьих приключениях, ведь в этот отпуск даже и по лесу толком не удалось побродить. Гигиенические дозированные прогулки по аллейкам тошно вспоминать. Давно, давно пора посмотреть хваленые угодья заказника, столько наслышан… В конце концов, смешно думать, что такие вещи могут хоть как-то повлиять на дела служебные. Дружба дружбой… Но все же Круглов внутренне сопротивлялся. В ответ на его слабые и неправдоподобные аргументы «жена будет протестовать, стрелять теперь что-то не могу, я вообще теперь больше рыбак, с удочкой посидеть…» удивительный Олег Антонович иронично, уже и похлопывая и приобнимая с присущей ему простотой, аппетитно ржал: «А чего тут не уметь, Леонид Васильевич? Пей да закусывай, пей да закусывай. Помните, как говорили мудрецы древней Индии: Бог не засчитывает человеку дни, проведенные на рыбалке, ха-ха-ха!»
И вот вроде бы примитивная шутка и грубый смех у него получались совершенно симпатично: мы, мол, не дети, чего уж там.
Спасаясь от возникшей было неловкости, Круглов с растущей радостью воображал журчащие речки заказника, осеннюю сень леса, ночное небо, вечер, костер, как он будет ме-едленно и долго бродить ранним седым утром в тихом лесу… Расслабление, приобщение; надо, надо учиться отдыхать, а то в самом деле загоним себя.
А Пискалев, подумал Леонид Васильевич, несколько хмурясь, не обидится; тем более, как ни верти, разговор с ним предстоял трудный; товарищу Пискалеву необходимо серьезно поработать над рукописью о детском питании, нельзя же, в самом деле, столь беспардонно раздувать неактуальные темы, притом используя сомнительные материалы, — нас на мякине не проведешь, хоть и назови ее ананасовой мякотью. Вот и Черноус подтвердил смутные подозрения в недобросовестности Пискалева как автора. (Они оказались хорошо знакомы по обществу «Знание», там и сям наперебой читали лекции — просветители-соперники, так сказать). Свое владение иностранными языками, заметил Черноус, Пискалев использует как соковыжималку: легко перерабатывая массу иностранной литературы, скачивая из Интернета материалы, он не всегда в своих работах ставит кавычки и ссылки, «вы понимаете, о чем я…» На этом неблагоприятном фоне не было никакого резона вступать в несоциальные отношения с навязчивым Пискалевым. И фамилия-то у него какая-то фальшивая, нет бы Пискарев или лучше Пескарев, а то нечто писклявое, малявочное, прямо не фамилия, а целая характеристика. Да и эти домашние встречи. Водочка, закусочка, поговорим по думам, и как трудно стало жить, все дорожает, здравоохранение развалили, образование развалили, профессор получает пять тысяч, а директор заводика сто пятьдесят, как это понимать… И какая-нибудь полупарализованная старушка горбатенькая промелькнет в боковой комнатке; затурканный мальчик, причесанный и аккуратненький, но мечтающий о футболе во дворе, кострах и драчках на пустыре, выдавит из сверкающего пианино мученическую пьеску — это Чайковский, Леонид Васильевич, «Времена года», «Октябрь», великолепно, не правда ли… Папа и мама, кося на гостя и склонив головки, умиляются, хотят, чтобы растрогался и гость, а тому неловко и жалко бледненького мальчика, а исполнитель ненавидит гостей, родителей, пианино и грезит о фугасной бомбе для инструмента. Ужасно… В конце концов, куда безопаснее и полезнее для дела, для самого же Пискалева до некоторых пор мостов не наводить и держаться «на вы», сугубо официально.
А природу Круглов любил искренне, только вот все некогда было ее любить.
«Ландшафтотерапия, — сказал он теперь Черноусу, — лучшее лекарство от неврастений и стрессов. Не зря буддисты, если помните...» — «Вот именно, именно! — радостно-удивленно, как бы опять поразившись чрезвычайной меткости и новизне суждения, перебил Черноус. — Помню, конечно! Они советовали рассматривать даже не сосну целиком, но отдельно каждую иголочку на сосне. «Смотрю на весеннюю сакуру: бабочка и цветок, как близки они тихой душе моей...» Басё, Хокусай... Прелестно! Ханами, цукими, медленно ползи улитка на вершину Фудзи. Да, а насчет ландшафтотерапии. Буквально вчера я читал об этом в последнем академическом вестнике по психологии и психиатрии, там весьма любопытные детали и статистика. Вот, например…» «Такого вестника вроде бы и нету», — сомневался Круглов, слушая, но промолчал: а вдруг есть такой журнал?
И уже с порога, раскланиваясь, Черноус скороговоркой сообщил, что директор издательства тоже собирается в заказник. «Старику там очень понравилось в последний раз», — добродушно, словно прощая слабости «старика», произнес Черноус, сам как бы слегка стесняясь причастности к той совместной с директором поездке. Круглов на мгновение онемел даже. Сеть была сплетена мастерски, ячейки постепенно становились все мельче. «До скорого! Через три часа заеду за вами. Насчет подготовки ни о чем не думайте. У нас все на мази. Четко. Как всегда».
Стукнула тихонько дверь за Черноусом, и Круглов с веселым удивлением подумал, что нахрапистый и обаятельный Олег Антонович ловко вбил последний гвоздик в его ладонь. И такая интересная тонкость: обезболивание произведено после, а не до…
О чем, мол, страдать-то, Леонид Васильевич, вы согласились поехать со мной, совсем даже и не подозревая, что директор издательства составит компанию. За свои разглагольствования о стрессах, какой-то ландшафтотерапии, хокку и танка стало немножко стыдно. «Впрочем, что это я занимаюсь пустой рефлексией? — укорил себя Круглов. Публикуется в авторской редакции, и все. Можно еще: «За достоверность приводимых материалов и источников редакция ответственности не несет». Э, нет... такое не пройдет... Издательство как бы намекает, что работа сомнительна по этой самой достоверности. Ни один автор такого не допустит».
Круглов провел в заказнике великолепных два с половиной дня.
Директор издательства не смог поехать, прихворнул, — устранилась неизбежная неловкость ситуации.
А сам Черноус оказался отрадно ненавязчивым: не затевал разговора о делах, не жаловался на трудности и не кивал двусмысленно на тех, кому «везет», не лез с коньяком (впрочем, «Хенесси» был прекрасен; кроме того: канадские консервированные сосиски, фрикасе с миниатюрными шампиньонами, цыплята табака с пылу с жару, фаршированные чесноком, орехами, бог знает чем еще).
Черноус даже ни разу не завел речь о своей рукописи. Напротив, когда по пути в заказник Леонид Васильевич, пытаясь обосновать угрожающее его рукописи сокращение, стал объяснять положение с лимитом бумаги, Олег Антонович никак не отреагировал на, казалось бы, столь животрепещущий вопрос, словно и не услышал, а тут же начал рассказывать о заказнике и его тайнах, одному ему, Олегу Антоновичу, известных уголках; в глубокой глуши имелись две маленькие скрытни-избушки со всеми мыслимыми удобствами, «сугубо для творческой работы; ежели вздумаете, живите хоть месяц там, наши тутошние помощники каждые три дня будут посещать, все что захотите...». Много говорил гурман Черноус о «плодах запретных благоутробных» в виде бочка тайменя горячего копчения и форельки паровой; увлек Круглова, вызвал на уступчивый диалог о приманках, крючках и поплавочках, окончательно очаровал — не только, конечно, гастрономическими познаниями, но какой-то страстностью, раблезианским жизнелюбием, рыболовно-охотничьим профессионализмом. Круглов с маленькой настороженностью все ждал, когда же речь зайдет о нимфах, русалках и иных «навьих чарах», но Черноус на эту тему не проронил ни слова. Странно.
«Порядочный человек», — успокоенно подумал тогда Круглов. О деле — в иной обстановке, так и нужно. К разговору о рукописи они не обратились ни разу.
Два дня, с раннего утра часов до трех, Леонид Васильевич тихонько пописывал давно задуманную повесть. Вернее, подготавливал материалы: набрасывал варианты биографий, характеров, придумывал имена и портреты, вспоминал пейзажи... И рисовал на полях профили чертей и военные корабли, а женские ножки не рисовал. Ну ладно корабли, я их очень любил в детстве рисовать, но почему черти, откуда? В повести вроде чертей нет, во всяком случае, не планируется. В повествовании планировался мотив жестокой судьбы, почти рока, но ведь это вовсе не занятие черта, скорее бога?
Около четырех приходил с охоты деликатный и обязательный Олег Антонович, наскоро готовил чудесный обед на двух маленьких примусах (с непременной дичью — вальдшнепы, утка или рябчики в портативной скороварке), а после они вместе отправлялись на рыбалку или ловить раков. Олег Антонович заранее разведывал верную стоянку хариуса или форели. Варили на бережку тройную уху духовитую, коптили жирную уклейку в коптильне — опять же самодельной, двухэтажной и портативной; беседовали о чем попало. Черноус оказался отменным рассказчиком, его красочных баек хватило на три вечера. А уж какие рулады он выводил из бесконечного частушечного цикла «Семеновна»... И все у него выходило естественно, живо, он удивительным образом вовремя замечал, когда Круглов начинал уставать, — и прекращал балагурье. Вечер заканчивался интересным мероприятием, которое Черноус почему-то называл «ханами». Натянув бродни, Олег Антонович забредал в ручей на мелководье, прилеплял на листья водных растений маленькие свечки и зажигал их. Пламя волшебно отражалось в бегущей воде, мерцало, переливалось, — картинка была, конечно, оригинальная, завораживающая. При этом долгом созерцании положено было отрешенно рассматривать пламя и его отражение в струях, пока горение свечей не закончится, — Круглов обнаружил, что эффект от созерцания «ханами» в самом деле невиданный: словно сам становишься и свечкой, и ее водным отражением, и так покойно, умиротворенно становилось на душе. В коттедже после «ханами» положено было зажигать две керосиновые лампы. Черноус пел протяжные лирические песни, очень печальные. «Фольклорист вы, — восхищался покоренный Круглов, — прирожденный фольклорист!» Черноус делал вид, что не замечает невольной двусмысленности. Умеренно занятные рыбацкие байки обнаруживались и у размякшего Круглова. Топили печь, хотя в доме были надежные электрокамины. Керосиновые лампы создавали желанный уют, их горячая копоть напоминала о деревенском детстве. Олег Антонович запаривал невообразимо душистый чай из трав, «от сердца и легкое снотворное, стимулятор благостных снов цветных». После уникального чая Черноус чудовищно храпел.
А Леонид Васильевич, убавив фитиль в лампе, принимался за свои «рассыпушки», листочки с заметками ко все не получающейся повести. Ночью ничего путного в голову не приходило, то ли «ханами» все вычищало, то ли чай такой, слишком успокаивающий.
Перед сном он выходил наружу посмотреть на звезды, подумать, послушать скудные звуки осенней ночи.
Не дрожит, не трепещет душа осенней порою. Не забродит в ней хмельная юношеская тяга к дороге и самозабвенному растворению в ином, совершенно и только чувственном бытии. Лето жизни человеческой, все же оно достаточно долгое, чтобы разумно определиться, найти свою тропу, которая не приведет в сумрачный лес, как привела дорога жизни персонажа Данте: «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу...». Но есть в холодном терпком запахе жухлых трав и увядающих листьев, в замирающем журчании стынущей воды и случайных отдаленных кликах журавлиного клина призыв и печальная тревога, словно сама природа своими образами пытается спокойно напомнить тебе о том, что множатся, множатся твои, беспечный человек, долги перед ней и самим собою, и перед близким и любимым другим человеком, и перед всей красотой мира, и потому ты не должен терять священного волнения, чтобы успеть отблагодарить словом и делом за этот дар чувствовать и радоваться, должен же ты хоть отчасти оправдать свое присутствие в мире... Страсти и желания, непомерные планы остаются и множатся, а вот силы понемногу покидают, и поэтому нужно спешить сделать и сказать все, что предназначено тебе судьбой и Богом, если он знает о тебе...
Ну конечно, это «из Круглова», думал Круглов, сидючи на холодных досках крыльца лесного домика. И в какой-то момент с нарастающим неприятным удивлением обнаружил он, что черная бархатная бездна беззвездного неба и плотный мрак слишком близкого леса уже способны вызвать тоскливое чувство одиночества, какой-то брошенности, забытости, даже страха; и это не тот жуткий, но и веселый детский ужас перед темнотой и неведомым, который все же заставлял, замирая и теряя сердце, лезть в заколоченный, битком набитый чертями и лешими дом, идти в полночь на спор на старое кладбище за белой малиной, — нет, теперь это был вязкий, какой-то недеятельный, парализующий страх — без надежды на свет, — такое состояние, наверное, бывает у обреченного на смерть преступника, когда вина уже такова, что казнь может быть заменена, только если произойдет чудо, вечной каторгой в каких-нибудь дантовских недрах адских рудников... Да, это все слишком. Смахивает на неврастению. А вроде бы вылечился? Преходящее, моментальное настроение; это все сумрачная осень виновата, и нечего попусту сидеть тут на холодных досках; что я хочу высмотреть в непроглядном еловом мраке? Небо в тучах, ни звездочки, такая атмосфера кому хочешь испортит настроение.
А что если вот взять и устроить сейчас это черноусовское «ханами»?
Круглов пошел в дом, взял огарок свечи, фонарь, зажигалку. У основания елочной ветки приспособил свечку. Нарочито медленно вернулся по еле приметной тропинке на крыльцо.
Слабый красный огонек свечи в аспидном мраке ночи сиял неожиданно ярко, ровно, потому что ветра не было и все недра ели были явственны, видны до иголки, и, оказывается, там все так красиво устроено, многослойно, подробно, разнообразно, и седая канитель паутины — она была золотая в желтом свете свечки.
Внезапно свечка вспыхнула как порох — и язык огня взметнулся вверх, осветив все кругом, даже поляну между домом и лесом. Круглов ахнул: «Это смола взялась!», побежал, упал, встал, выломал ветку от какого-то куста, бросился к горящей ели, принялся хлестать огненную полосу, она быстро пропала — и запахло горячей смолой. Мгновенно могильная тьма сгустилась вокруг, показалось даже, что она обнимает со всех сторон, жмет, хочет не отпустить... «Что все это значит?» Он посветил фонарем на ствол ели. В щели разошедшейся коры текла и пузырилась черная смола.
Круглов оглянулся.
На крыльце, опустив фонарик книзу, кто-то стоял.
«Чертовщина какая-то!»
Круглов испытал приступ страха. «Что делать?»
Подойдя, обнаружил: Черноус. В спортивном костюме. Курит. Молчит.
— Хотел вот картинку сделать, — сказал Леонид Васильевич. — Картинку... Ханами своего рода. Да вот что: там оказалась смола, смоляная трещина, свечка, наверное, подожгла сухие иголки, паутину, потом смолу... Ничего особенного.
— Ханами? — зевнул Черноус. — Это не такое безобидное, Леонид Васильевич, ханами-то. — Он опять зевнул — крепко, смачно, протяжно. — На стволе старой ели тьма паутины, в ней тьма иголок сухих, листьев всяких. Ваша ель могла вспыхнуть как свечка.
— И что тогда?
— Что тогда, что тогда... Пожар. Пожар в заказнике — это уголовщина.
— А что это значит? Случайно же. Я хотел, знаете, маленькую красоту устроить, ну вот как вы на ручье вечером.
— Красоту? Разве вы огнепоклонник? Была такая секта. Язычник? Друид?
— Да какой огнепоклонник… Случайность.
— Напугались? Это тоже хорошо. Ладно, бросьте эту неврастению. А насчет того, что это все значит... Я же не волхв, откуда мне знать. Но, думаю, что-нибудь да и значит. Посмотрим. Лес не оракул, Леонид Васильевич, но знаки он способен давать. Нужно только уметь видеть, слышать, понимать. Ладно, бросьте вы. Пошли спать. Завтра хорошая программа намечается. Пойдем на брусничник. Там дичь всякая. Рано нужно, до восхода.
Черноус отщелкнул докуренную сигарету — она огненной дугой улетела в траву.
Круглов долго не мог заснуть. Пустячное по сути событие как-то излишне растрепало душу. Он вспоминал подобное... и обнаружил, что многое, чему вовсе не придавал никакого значения раньше, такие же пустяки, стали странно задевать воображение, оно придавало ничтожным событиям символическую окраску. Эти сравнительно новые ощущения не казались Круглову приобретениями. Объяснив странную перемену настроений не дающейся ему повестью, ожиданием морочной работы, будней, зимы, Леонид Васильевич выругал себя по-генеральски грубо и запретил расслабляться и рефлектировать попусту.
Суть повести, которую вот-вот был намерен изготовить обновляющийся Круглов, состояла предположительно в следующем.
Некий вполне довольный жизнью средний человек средних лет с вполне сложившимся характером, немножко вздорными привычками и причудами, небольшим кругом общения (какая-нибудь контора и несколько школьных или институтских друзей) ведет некую обыкновенную, несколько рутинную жизнь. Случается не придуманное пока чрезвычайное драматическое событие, предполагалось попробовать варианты: подсунуть измену взбесившейся жены (с заезжим актером, грустным фокусником, офицером, ушлым частным предпринимателем…), крупную неудачу по службе, внезапную смерть близкого человека (как мало, оказывается, вариантов). В результате удара судьбы человек проходит цепь психологических перестроек, многое начинает видеть иначе, начинает проникать в суть вещей и характеров, — на глазах читателя должно было совершаться полное преображение: вот перед нами новый старый человек, многомерный, как космос, и полифоничный, и все это обнаруживается в каком-то сереньком заурядном существе, заплывшем жирком благополучия. И оторопевший читатель задумывается над собственными качествами, провидит скрытые потенции, неумолимо и безвозвратно возвышается в собственных глазах, удивляясь сам себе; с шумом выковыривается из кресла, ловит занемевшей ногой шлепанец и бежит, путаясь в халате, бежит с трепыхающимся журналом на кухню к жене — показать, прочесть ту и эту странички, абзацы, загодя отмеченные ногтем, совместно восхититься стилем и языком, поделиться возникшими мыслями, еще и еще раз восхититься, теперь уже вдвоем, точным словцом, необыкновенно тонким наблюдением, изысканной метафорой; жена тут же бросает ножик, морковку и лук, утирает луковые слезы и слушает раскрыв рот... и вот неумолимо свершается высшее предназначение художественной литературы: человек, закрывший последнюю страницу книжки, — чуть-чуть уже иной, ну хоть капельку преображенный, чуточку поколебленный в своей косности и неподвижном самодовольстве... Здорово.
Между тем повесть даже и не шевелилась. Трехмесячный черновик расплывался. Некоторых персонажей удалось кое-как приодеть, двое еле-еле обрели правдоподобные имена, кандидат в герои уныло обзавелся женой, машиной и собакой. В черновике на семи страницах стояли мелкие лужи — шел, видите ли, тихий нудный дождик, никак не рассеивались мертвой хваткой вцепившиеся в воображение «тягучие сумерки». Ладно, дождик можно упразднить, собаку отменить. Где взять естественное драматическое событие, вот в чем вопрос. В поисках подсказки Круглов листал классиков. В очередной раз поразил Набоков с его «Облаком, озером, башней»: маленький служащий покорно подчиняется враждебной действительности, но вот, увидев «облако, озеро, башню», внезапно заявляет напористым вожачкам: нет! я тут остаюсь! я не принадлежу никому из вас, агрессивные и пренеприятные дяди, оставьте меня в покое! Неужто пустяк может так переменить человека? В беспорядочном чтении Круглов напоролся на стихотворение Ходасевича: «Перешагни, перескочи, перелети, пере- что хочешь — но вырвись: камнем из пращи, звездой, сорвавшейся в ночи... сам затерял — теперь ищи... Бог знает, что себе бормочешь, ища пенсне или ключи». Неужто хоть какое-то преображение — это только мечта несбыточная? «Ночь, улица, фонарь, аптека. Бессмысленный и тусклый свет. Живи еще хоть четверть века. Все будет так. Исхода нет». Плохие помощники эти классики, только на себя надейся, Круглов, да на счастливый случай воображения.
Так что и эти два благословенных дня не помогли затянувшимся родам, только усилили душевное беспокойство и творческую неудовлетворенность. Или умозрительность — враг всякого творчества? Бог знает... Уж лучше бы чирков да селезней стрелял вместе с Черноусом.
Но все же предчувствие удачи, какого-то решения теплилось.
И не обманула интуиция Леонида Васильевича.
Поздним воскресным вечером, на обратном пути из заказника, он подумал, что стоит поступиться фантазией и выбрать, пусть на первое время, прототип. И он принялся перебирать...
Сидевшая рядом гипотетическая жертва по имени Олег Антонович Черноус была очевидно несъедобной — гедонист во всех возможных условиях, талантливый шахматист, на много ходов просчитывающий любую партию, а с более сильным соперником никогда в игру не вступит. Плоский, одномерный, рационалистичный, закаленный в боях и вальсах... Долой. Нечего с него взять.
Повторяющейся карусельной чередой промелькнули товарищи по работе и никого не предложили на конкурс прототипов, — автоматическое, перманентное, так сказать, благополучие, постоянная, не без штришков демонстративности деловитость, легкая настороженность флюгерного типа... Нет. Ну-ка, расступитесь, дайте пройти дальше. Родственники... Родственники родственников. Что-то там брезжило, надо как следует повспоминать. Леонид Васильевич нервничал. Он ерзал и крутил головой, словно воротник был тесен. «О чем это вы так сосредоточенно думаете, Леонид Васильевич?» — спросил Черноус.
И — внезапно просветлело: Пискалев!
— Попался, голубчик, — шепотом тихо воскликнул Круглов, потирая ручки. — Ты-то мне и нужен.
— Кто попался? — удивленно спросил Черноус, сбрасывая газ.
— А? Да нет, это я так, сам с собой, — ответил Круглов, улыбаясь. — А нельзя ли нам побыстрее ехать теперь?
— Отчего же! — пожал плечами Черноус. — Какой русский...
«Здравствуйте, раздевайтесь, садитесь, разуваться не надо, у меня не принято, — бормотал Леонид Васильевич, не замечая недоуменно поглядывающего на него Олега Антоновича. — Вот вы, стало быть, у меня какой... чайку, кофе, стопочку водочки? Жена у меня, знаете, совершенно замечательно готовит. А как готовит ваша жена? Какие у нее волосы, цвет глаз, кем работает, сколько получает?» Ах, кабы предвидеть это прозрение, не поехал бы в заказник.
Леонид Васильевич быстренько разговорил Черноуса, и тот, словно давно ожидая именно этих вопросов, охотно и подробно рассказал: Пискалев лысоват, толстоват, болтлив, подхалимистый шустряк, вообще большой проныра и мастер пускать пыль в глаза, но для своих тридцати пяти добился сравнительно многого, еще более зависит теперь от нынешней компиляторской монографии; его шеф, еле живая профессорша Каталова, вовсе старуха, продержится на должности завкафедрой год, от силы полтора; говорят, она последнее время тянет на стимуляторах, тихая такая наркоманка; вопрос же о заведовании кафедрой предрешен, Каталова души не чает в двужильном Пискалеве, последнюю монографию за нее написал он, сведения из первых рук, не извольте сомневаться. Кстати, деталь: Черноусу известно, что эта выжившая из ума чудачка, старая дева Каталова, время от времени организует прямо на кафедре какие-то подозрительные посиделки с чаепитием и называет Пискалева в узком кругу «сыночкой». А? Как это вам, Леонид Васильевич? Пискалев с юности ставил только на верняк: вокруг кафедры педиатрии стал ошиваться со второго курса, а на этой кафедре ни одного мужчины, заметьте. Топорная работа, но топор самый лучший механизм по причине своей простоты и надежности; Раскольников, ежели помните, чем бабушек лущил? А это: две лаборанточки на кафедре, одна такая черномазенькая, по-моему, со всеми доцентами в институте переспала, студентами не гнушается, я сам ее однажды, — хохотнул Черноус, — пару раз, хотя так и не понял, кто кого. Фантастические сексуальные способности! А другая, наоборот, как вы понимаете, блонд, тихая утеха сексапильная, гормональный фон, конечно, много ниже.
— И с ней вы тоже… это самое? — сказал Круглов.
— Да нет, куда мне. Девочка еще.
— Как же это вы так промахнулись? — попытался сострить Круглов.
— И обе, представьте себе, — продолжал Черноус, — родственницы Пискалева. Как вам это, Леонид Васильевич? Старушка Каталова, к примеру, читает лекцию. А рядом с кафедрой сидит себе или эта чернявая, или эта блондиночка. И — ни слова. Хоть бы слайды показывали. Ну, я тертый калач, знаю, зачем они там рядом с Каталовой сидят, чем они там по ночам на кафедре за рюмкой чая занимаются. И этот колобок Пискалев все время рядом с ними. Вообразили? Вы ведь писатель, как-никак, можете вообразить.
Черноус рассказывал с натуральными добродушными смешками, специфическими ужимками, в некоторых местах почему-то облизывался и вздыхал, словно бы понимая и прощая, даже вроде бы с сожалением и озабоченностью, но сквозь весь этот камуфляж и наигрыш, за якобы разрозненными историйками и полуневнятными намеками вполне жарко дышали пряные двусмысленности. Откуда он знает такие подробности?
— А еще должен вас предупредить, Леонид Васильевич, — продолжал Черноус, — что я сам от него лично как-то слышал весьма негативные суждения относительно нашей администрации, я имею в виду городской, и ректората мединститута, да Пискалев вообще тот еще негативист. Отважный. Знаете его любимую фразочку? В нашем обществе у любого дурака, говорит он, есть шанс, а у мутантов даже больше. А? Впечатляет? Хотя некоторая сермяжная да посконная в его рассуждениях есть, не спорю...
Распаляясь, Черноус иезуитски подробно и по-фольклорному язвительно расписывал гнусные черты и черточки теперь уже очевидно ненавистного ему Пискалева, и от мельтешения однообразных, хотя и ярких подробностей образ размывался, становилось даже скучно. О том, что Пискалев полиглот, Черноус ни словом не обмолвился. Что именно он, Пискалев, не раз организовывал марафоны для сбора средств Дому инвалидов детства — ни полслова. А ведь все это общеизвестные вещи.
Олег Антонович мастерски, витиевато, с массой придаточных, матерился; ну да, фольклор есть фольклор.
Распятый же Пискалев вызывал смутную симпатию. Странно...
Леонид Васильевич замкнулся и перестал поддерживать разговор.
Портрет прототипа, вдохновенно создаваемый переродившимся спутником, все менее и менее устраивал Круглова. Творческий порыв ослаб. Порочный — если это так — прототип не предполагает вознесения, разве что в случае реинкарнации?
Хороший урок преподнесла мне эта поездка, — угрюмо сердясь на себя, непроницательного, думал Круглов. Не скроете, господа-товарищи Черноус и Пискалев, своих сугубо меркантильных целей. Питательные смеси, современные частушки... Не замаскируете своих элементарных и мелких в сущности душонок, пороки ваши не различаются по знаку, разве что по степени. Прочные вы люди, ничего не скажешь, упорные, упрямые, сытые, толстоздоровые, все вы прототипы, всех вас, — увлекался в обиде Круглов, — всех, всех нужно перетрясать и сушить, выколачивать пыль и дурь. Ну и компания подобралась! Как же я-то попал меж двух этих огней, от них обоих прямо-таки несет непреодолимой силищей. Бедная моя повесть о преображении и светлом возрождении... кого? Пискалева? Сколько же времени-то? Тьма кругом. «Дайте сигаретку, Олег Антонович». — «Извольте, Леонид Васильевич. Через полчасика будем дома».
Возвратились они из заказника поздно ночью в воскресенье.
Круглов услышал от жены ошеломляющую новость.
Вечером в субботу Пискалев на своей машине отправился в соседнюю деревню к матери. Старшую дочь и жену взял с собой, намереваясь оставить их на воскресенье у бабушки. По каким-то причинам близкие не остались. И, возвращаясь сегодняшним дождливым вечером домой, Пискалев попал в аварию. Жена умерла сразу, у дочери переломы и тяжелейшее состояние, она в больнице, в отделении, где работала жена Круглова. У самого Пискалева вывих плеча и какие-то пустячные ушибы, но он, похоже, невменяем, сидит у койки дочери, время от времени тихо плачет и, кажется, оглох, ничего никому не говорит. Инспектору ГИБДД и следователю поговорить с ним не удалось. Все, конечно, очень жалеют несчастного Виталия Ильича, рассказывала жена, это ведь такой чистый и бескорыстный человек, скольким детям помог, сколько родителей обнадежил и успокоил, да попросту осчастливил, а какой работник, какой работник, хоть в ночь-полночь обратись, не откажет, я сама вызывала его к Заиньке сколько раз, — поразила жена новостью. А какая научная перспектива ждала его! Одни его лекции чего стоят, в женскую консультацию на лекции даже мужчины приходили, ну просто второй Бенджамин Спок, и все еще впереди было, все впереди... Как он теперь выправится, он и чужое-то горе переживал как свое, а как свое такое переживет? Все собирают деньги. Приходила в больницу Каталова с двумя своими лаборантками, она почему-то везде с ними ходит, и тоже так переживала, так переживала, что пришлось сделать ей тройной кордиамин с кофеином, целых пять кубиков, это очень много. Старушка, кстати, внесла по подписке пять тысяч, десять мы решительно не могли от нее взять, все-таки не родственница. Как она убивалась, как убивалась, боже мой... А Пискалев положил ей голову в ладони и так сидел... долго сидел, а она все целовала его в лысинку-то. Потом, когда маленько отошла, уже в ординаторской, все говорила: вот как судьба несправедлива к талантливым и самоотверженным людям, словно специально испытывает их на прочность; и знаешь, Леонид, она все же предрекает Пискалеву огромное будущее, говорит, этот человек родился врачом-педиатром и исследователем, он к сорока годам станет светилом педиатрии, академиком. Да мы все и сами знаем его чудесные качества. А уж какой мягкий, деликатный, обходительный и вежливый, подлинная интеллигентность. Таких теперь нет, хапуги кругом одни...
Слушая жену, Круглов с поражающим его самого удивлением ощущал в себе какое-то странное противодействие всей этой нелепой и страшной истории с Пискалевым. Совершенно вздорная мысль о некоей собственной причастности, косвенной конечно, к этому событию холодной льдинкой шевелилась в сердце: встреться он с ним в пятницу, могло и не случиться этой роковой для Пискалева поездки. Абсолютно нелепая мысль. Абсурд. И вместо, казалось бы, естественного чувства сопереживания и горечи возникло нарастающее раздражение, неприязнь чуть ли не ко всем: к рассказывающей с охами и подозрительно натуральными ахами жене, к ставшей вдруг понятной и жалкой профессорше Каталовой, даже к неведомому, но несчастному, несчастному, кто же спорит, Пискалеву. Даже более-менее явственной жалости — и то не было. Круглов злился на событие и не понимал, откуда и почему эта злость. Ну о какой причастности можно говорить? Если бы он, Круглов, в пятницу поехал к Пискалеву, то... Но с таким же успехом можно фантазировать и дальше: если бы не дождливый вечер, если бы не сырой асфальт, если бы водитель был поосторожнее... Пустое все это. Три таблетки седуксена — и спать, спать.
Но и с лекарством заснуть сразу не удалось.
Круглов вспоминал заказник. Умиротворяющие пейзажи, убаюкивающий шелест осеннего леса, журчание форелевой речонки, высокое небо... Сон не шел. Когда загорелась смола на ели, то есть на сосне, нет, на ели, почему такой удар страха испытал я? Конечно, дерево могло вспыхнуть как свеча, правду говорил Черноус, но ведра воды хватило бы потушить... или не хватило бы? И отчего же он, Черноус, не прибежал на помощь? Стоял себе на крыльце, зевал, мудрствовал... Лес, мол, знак подает неизвестно о чем... Но разве со мной что-нибудь случилось? Это я своему будущему персонажу хотел устроить встряску, чтобы он, значит, преобразился. Персонажу, а не Пискалеву. Не дай бог никому такой встряски... Интересно, что подумал прототип, то есть Пискалев, увидев мертвую жену? Говорят, что в такие мгновения человек поначалу спокоен и деятелен, не чувствует никакой драмы или трагедии и пытается даже осознавая необратимость события что-то предпринять (оживить?); это позже приходит жуткое чувство невосполнимой потери, оно может длиться месяцами, у иных год, два... Это же немыслимо пережить: вот только что сидела рядом с тобой, разговаривала о каких-то необязательных пустяках или дремала... Голова ее чуть подрагивала на плече от движения машины, ее волосы знакомо пахли цветочным сеном, она всегда полоскала их настоем ромашки, Круглову очень нравился их естественный аромат. Нет, Пискалев, конечно, не нюхал волосы жены, он давно привык и не замечал, чем они пахнут. Что все же чувствует человек, когда на его глазах умирает другой, да еще близкий, да еще если ты прямой виновник его смерти, пусть и невольный. Не верю! — вот что человек чувствует. Прошлой весной Круглов видел самоубийцу, тот покончил с собой на глазах Круглова. Но почему же сон не приходит, весь извертелся, жена недовольно ворчит: иди, говорит, корвалолу выпей. Разве пойти выпить кружечку горячего молока с медом? Было это днем, в три часа, я тогда посмотрел на циферблат, было три. Я остановился у киоска на площади, купил несколько конвертов и газету. Рядом продавали чебуреки, и мне захотелось. Купил два, отошел в сторонку, присел на парапет и принялся не спеша есть, сок вытекал и неприятно застывал на пальцах. В скверике за киоском галдели воробьи, мальчишки играли в войну. «Пух-пах! Бах-ба-бах!» — стреляли они друг в друга из пистолетиков и автоматиков красными шариками. «Падай, а то играть не буду! Ты убит уже сто раз!» У фонарного столба, рядом со мною, на углу втекающей в площадь улочки с односторонним движением стоял человек совершенно неприметной внешности: средних лет, даже скорее молодой, в темном несвежем костюме, гладко выбрит (странно запомнившаяся деталь), в резиновых сапогах. Нет, не бомжеского вида. Бедный городской житель или с окраины, но почему в резиновых сапогах?
Чебурек был пылающий, истекающий огненным жиром, который неприятно застывал… Я положил на поперечину турникета газету, на газету чебурек, как белье на веревку. Опершись левой рукой о столб, повернув голову, человек смотрел на меня, но взгляд его был блуждающим, нефиксированным. Лицо? Я уже не помню, какое у него было лицо, но помню, что он смотрел в мою сторону долго. Над левой бровью крупная родинка. Я ему улыбнулся, а он мне нет. Он мне не улыбнулся. «Ура! Ура! — гонялись друг за другом мальчишки. — Ды-ды-ды! — шмаляли они из мнимых автоматов. — Я в тебя попал! Падай!» «Зачем в меня? — довольно громко проговорил человек у столба. — Я сам!» Помню, меня это удивило. Что — сам? Выпивши, наверное, подумал я, не в себе человек. Нет, вряд ли, слишком хорошо выбрит. Чебурек охладился, можно было его есть. По улочке, на берегу которой стоял незнакомец, медленно двигался большой автобус марки «Икарус». Пассажиров в нем почти не было. Габаритные огни почему-то горели. Неисправность — и в самом деле, автобус слегка прихрамывал на переднюю правую. Человек внимательно следил за автобусом. Это я точно помню, гражданин следователь, он даже слегка подался вперед, сделал шаг на проезжую часть, но руку от столба не отнимал. Крупная тяжелая ладонь труженика. Там висел знак остановки, автобус замедлил движение на углу площади и улицы, остановился на несколько секунд, это точно, гражданин следователь, автобус под знаком остановился на несколько секунд. Человек оглянулся на меня, слегка присел, поднял руками воротник пиджака и, обхватив голову, прыгнул под огромные колеса как раз в тот момент, когда машина грузно стронулась с места. Человек прыгнул как нырнул. Обхватив голову. Предварительно поднял воротник пиджака — зачем? Автобус качнуло, словно он наехал на мягкое бревно, я все видел в мельчайших подробностях, как при очень замедленной съемке, то есть как при очень замедленной демонстрации, автобус качнуло, он тут же остановился, из кабины вывалился водитель с вот такими глазищами и стал бегать вокруг, хватать людей за одежду, крича, мол, все же видели, этот сумасшедший сам, сам прыгнул, а я останавливался, как положено, вы же видели; я точно видел, гражданин следователь, что автобус под знаком остановился, он сам прыгнул. Я посмотрел на часы: три десять, пятнадцать десять. Все, конечно, видели, он прыгнул сам, без сомнения. Лучше всех это видел я, потому что стоял в двух шагах от человека и в трех от автобуса и ел чебурек. С такими воспоминаниями до утра не заснешь, надо пойти выпить корвалолу, но с молоком нельзя: молоко свернется в желудке и утром будет диарея, замучаюсь, и так желудок слабый.
Он лежал на асфальте. Изо рта, носа и ушей вытекала слабыми толчками кровь, ее в человеке очень много. В первый момент было порядочно народу, вдруг разбежались, пассажиры из автобуса тоже ушли, потом собралась толпа, уже не очевидцы. Появилась «скорая помощь», милиция, гаишники, капитан искал свидетелей, шофер тоже искал, никто ничего не видел, не видел, «я только подошел», «я ничего не видела», «мне некогда, некогда…» — и разошлись. Я подошел к капитану и все рассказал, водитель вцепился в меня и держал, как рыбак добычу, беспрерывно перебивая: «Вот видите, видите, он же говорит, что этот сам, а я остановился, вот говорит, что он сам, сам он!» Чебурек совсем остыл, стал противный, я бросил его в урну, но второй съел. Адрес, телефон? Пожалуйста. «Не волнуйся, друг, — сказал я обезумевшему шоферу, — я все точно видел, в подробностях, ты тут ни при чем, и я ни при чем, и все мы ни при чем, это он сам так решил». На службе, конечно, ничего не делал. Потом меня раза два приглашали в милицию — единственный свидетель. Оказалось, ничего не удалось установить, при нем не было документов, никто так и не обратился за сведениями о нем. Невероятно. То ли был человек, то ли не было его никогда и нигде. «Мне кажется, — сказал я шоферу, то есть следователю, — он был не в себе». Пьяница безродный, бомж? «Нет, — сказал следователь, — никаких признаков алкоголя экспертиза не установила». Третий час ночи... почему сон не идет? Спать, спать... Ноги мои ощущают прилив тепла, глаза закрываются, голова и руки тяжелеют, ощущают прилив тепла, тепла, прилив тепла... Этот человек за десять минут до самоубийства стоял в двух шагах от меня и смотрел на меня, с ним можно было поговорить, спросить, как дела или что-нибудь в этом роде, чебурек был противный, жирный, холодный, я его выбросил в урну, с бараниной, что ли, я ее ненавижу. Со всеми не поговоришь, это же ясно, бог знает что у кого на уме, дыхание мое становится медленнее и ритмичнее, мои члены ощущают прилив тепла, отрадней спать, отрадней камнем быть, дыхание углубляется... Ведь какое-то время после аварии Пискалев, вероятно, думал, что и дочь тоже... мысли исчезают, сон глубокий, безмятежный, отрадней спать, ненадежная вещь эти лекарства, нужно средство порадикальней, менять образ жизни... Ну все, хватит. Долой. Спать!
Утром Круглов поднялся с тяжелой головой, вялый и раздраженный. Но вспоминал о рассказанном женой уже как о бессмысленном и смутном сне с бесполезным сюжетом.
Несколько месяцев прошли в авральной работе над юбилейными сборниками университета, в декабре случилась интересная командировка на профессиональный семинар, чуть позже — межрегиональное совещание на благословенном юге, на курорте, принадлежащем градообразующему военному машиностроительному предприятию. Менеджеры настойчиво просили журналистов увеличить позитивность материалов, заказали ряд книг по истории предприятия, обещали заплатить очень хорошо. Круглов согласился. Аванс дали приличный, напряженка с семейным бюджетом исчезла. Да еще написалось несколько рассказов, кажется, неплохих — потом, правда, возникло сожаление и недовольство собою: два из пяти были об охоте, ну сколько можно. Жизнь шла плотная, хотя ощутимо перегруженная необязательным. Но результаты работы удовлетворяли, хотя работа над двумя книжками об истории предприятия была рутинная, а самые интересные сведения так и оставались пока закрытыми, секретными.
К середине зимы полегчало, брать работу домой стало незачем.
Соскучившийся по творчеству Круглов намеревался приняться за писание повести.
Перебирая тетрадки с набросками, он как-то наткнулся на черновик, начатый осенью. Печально подивился невнятице текста, наброскам ходульных коллизий; отчетливо понял несомненную его бесперспективность и хотел было выбросить листочки с описаниями «тихого дождика» и «тягучих сумерек», но, читая наброски характера предполагаемого главного героя, вспомнил Пискалева, жестокую его судьбу, залежавшуюся его рукопись о детских питательных смесях. Издание этой монографии было отложено. Ввиду большей актуальности темы и по иным мотивам скромный бумажный лимит был отдан гуманитариям, то есть университетским юбилейным сборникам, в том числе и книге Черноуса, которую, кстати, сократить по настоянию начальства не удалось. Ни Пискалев, ни кафедра педиатрии, ни ученый совет медицинского института за полгода о себе не напомнили, так что вопрос пока решения не требовал.
И вот, значит, перебирая свои «рассыпушки», Круглов вспомнил поиски прототипа, грандиозную идею повести, странно-бесследное исчезновение желания продолжить ее и решил ради любопытства разузнать о Пискалеве.
Позвонил Черноусу. Олег Антонович с готовностью рассказал: после осенней аварии Пискалев взял отпуск, много лечился (обнаружился разрыв печени), даже ездил в Улан-Удэ к каким-то тибетским волшебникам на предмет иглотерапии, а вернулся «народным целителем», популярность Пискалева еще более возросла, к нему ездят даже из соседних регионов. Очень разбогател. Научную работу вроде оставил, пишет брошюрки по целительству, издает за свой счет в Москве. Читает лекции в мединституте и двух училищах, проводит сеансы так называемой просветительной терапии в различных клубах. Что еще? Профессор Каталова умерла два месяца назад от передозировки нейростимуляторов. Пискалев — врио завкафедрой, научный совет не может утвердить его из-за отсутствия должного количества научных публикаций. Однако, сказал Черноус, думаю, что это временное затишье, купоны-то он стрижет вовсю, тут и лекции, и целительство. И все же поначалу залез в долги, даже у меня занимал, сказал Черноус, но машину купил новую, опять иномарку. Водителя, что его сшиб, выпотрошил до дна, заставил полностью отремонтировать машину, потом ее продал, да еще этот водитель оплатил все лечение и Пискалева, и его дочери, это очень дорого. Круглов спросил про дочь. Пришлось перевести ее в спецшколу, девочка стала «малость не того», с обычной программой не справляется, но открылись невероятные способности к языкам, наследственное, наверное, или травма стимулировала — такое бывает. Недавно Пискалев женился на своей черненькой лаборантке, свадебка была три месяца тому, а девочка, поговаривают, уже на седьмом. Так вот, Леонид Васильевич, живет не тужит наш Пискалев. А что это вы им заинтересовались? Наседает с рукописью? Круглов не нашелся что ответить. На десерт Черноус поведал, что у него есть две лицензии на лосей и две путевки в заказник, одна в избушку-скрытню. На мгновение затосковав, Круглов сослался на неотложные дела.
Жена мало что добавила. Ну да, болел Виталий Ильич, с дочерью неважно пока, но все же выправляется, Пискалев достал через московские связи редкие препараты и какое-то уникальное кремлевское лекарство, бешеных денег стоит. Женился на своей ученице, прелестное, кстати, существо, учится уже на третьем курсе, занимается в научном кружке при кафедре педиатрии, начала собирать материалы для кандидатской, а еще даже не аспирантка, представляешь?
— А характер? — спросил Круглов в слабой надежде. — Как у него характер, не изменился ли?
— Да нет, — пожала плечами жена, — я бы не сказала. Он, правда, стал меньше работать на приеме в поликлинике, почти не дежурит в стационаре, но все так же энергичен, даже больше, приветлив по-прежнему, мягок. Огромная работоспособность, невероятная. Балагурить стал меньше, шутить. Да оно и понятно. Ведь какая нагрузка, Леонид, кафедра дело муторное, коллектив женский, специфика… Фигаро, подумал Круглов, Фигаро. И с горькой самонасмешкой размышлял он о своем намерении сочинить большую повесть с какими-то психологическими метаморфозами, воспарениями духа и просветлениями оного… Не состоялось нашего с тобой вознесения, Пискалев. Жизнь, кажется, проще и крепче, чем наши смутные представления о ней. Но почему, почему все так прочно устроено, какой в этом смысл, почему мне не до конца понятно, что сила в прочности, устойчивости, неизменности, как грустно задумываться над вещами в немолодые годы. Теория, мой друг, мертва, но древо жизни зеленеет… Не столь уж и понятно это выражение олимпийца. Оттенок самодовольства и даже презрения к чему-то важному есть в этом зеленении, ты не находишь? Жена тихо укорила, пряча глаза: «Не знаю, не знаю, Леонид, но ведь ты мог бы тогда помочь Пискалеву, может быть, продвижение его рукописи или просто интенсивная работа над ней помогли бы дополнительно притупить боль, занять, отвлечь, работа же все лечит, и внешняя удача в такой момент могла сыграть очень даже большую роль для Пискалева, спасительную». Круглов вяло соглашался с несколько странными, но вполне понятными рассуждениями жены, однако, защищаясь, говорил, что ее абстрактный и даже довольно-таки дилетантский альтруизм имеет врачебную, что ли, общегуманистическую, так сказать, окраску, и вообще все это довольно мещанские рассуждения. У Пискалева новая иномарка, новенькая жена, скоро ребенок новый будет, вот и с дочкой дела идут, как ты говоришь, неплохо, те препараты знаешь сколько стоят? Я узнавал. Пять пятиграммовых ампул АС-4 стоят двадцать две тысячи долларов. «Но это же для дочери, Леонид, что ты такое говоришь!» Ну, знаешь, неизвестно, стоит ли Пискалев таких страстей, которые мы развели вокруг него, то есть ты развела... нет, извини, это я. Для тебя он в какой-то степени сослуживец и даже косвенный начальник, а мне он кто? Могу я относиться к Пискалеву объективно? Один из многих и многих. Меня сейчас интересует совсем иное, — возражал Круглов. А этот якобы разнесчастный Пискалев, чувствует мое сердце, превосходно устроится и без моей помощи. Я не стану заниматься его рукописью, придумаю что-нибудь, чтобы спихнуть.
Под «иным» Круглов разумел утоление внезапно начавшего разъедать любопытства — что же такое натуральный, реальный Пискалев? Как он выглядит, чем живет, неужели так безнадежно прочно все устроено в этой удивительной жизни? Да и нужно же как-то очистить слегка запотевшую, как зимой стекло от дыхания, совесть. Нет, нет, явственного ощущения хоть какой-то вины решительно не было, но вот замутненность в сердце... откуда она взялась? Это вовсе, казалось бы, пустячное нарушение внутреннего равновесия несоизмеримо властно со своей пустячностью требовало разрешения.
Придумывать повод для встречи не пришлось.
Круглов нашел рукопись Пискалева, плотно просмотрел и, к немалому собственному удивлению, не обнаружил ничего очень уж предосудительного, сомнительного. Стилистика легко поправима — долго ли укоротить предложения, убрать деепричастные обороты, чуточку обогатить синонимические ряды, упростить синтаксис? Недолго. Актуальность темы и научная добросовестность вон как описаны в кратком, но емком и безупречно доказательном предисловии покойной Каталовой. Заимствования? Но куда без них в сугубо специальной монографии? Ссылки и цитаты, громадный объем использованной литературы? Попрошу отдельную дискету, недолго проверить по Интернету. Так что разговор может быть весьма конструктивным и спокойным, доверительным и деловым. Работы тут, конечно, много... Предложу дополнить новейшими сведениями. Встречи потребуются частые, Виталий. Я хочу все-таки выяснить: как и чем обеспечивается эта прочность, железобетонная незыблемость, дубовость наша и непотопляемость, непоколебимость нравственная, чем обеспечивается все это, Виталий Ильич? Ведь стоящий вопрос, не правда ли? Возможно, вы не сразу меня поймете, трудная тема, согласен, деликатное дело, тонкие структуры придется задеть, но ведь общими-то усилиями, ежели взаимообразно и не спеша?
Круглов поднял трубку, набрал домашний номер Пискалева. Никто не подходил. Позвонил на кафедру — отсутствует, может быть, появится к концу дня, но вряд ли. Дали сотовый. Абонент временно недоступен.
Куда же запропастился Пискалев?
Сегодня пятница, конец дня. Может быть...
Круглов набрал сотовый Черноуса.
— О! Кого мы слышим! — тут же отозвался Черноус. — Господин Круглов! А я ждал вашего звонка раньше, хотя бы накануне. Мы тут с Виталиком в заказнике, замечательная программа, вы что, тоже надумали? Ну, дело поправимое. Собирайтесь быстренько, я человека с машиной к вам подошлю, будет часика через полтора. Завтра на лосей! Никаких проблем, форма одежды — спортивный костюмчик. И ружья не надо, у нас с Виталием Ильичом по паре на каждого. Для вас выделяем пристрелянный карабин.
— Какой Виталий Ильич? — непроизвольно сказал Круглов. — Пискалев?
Из архива: январь 2009 г.