Все новости
Проза
1 Февраля 2023, 10:03

Левон Шахнур. Младенец, проглотивший луну

Бог мой, забери мою душу, но прости дерзость мою: я прихожу не весь...

 

Древо моего рода давно было потеряно: в густых корнях было написано «Бог», на дупле «Адам», потом «Ной», «Яфет», а дальше широким луком «Айк», и продолжало развлетвляться, через имена прадедов доходя до имени отца моего. Пытаюсь добавить свое имя на вехней веточке, однако рука начинает трястись. После меня – пустота и бездна, потому что нет у меня потомства. В нашем селе таких рогатыми называли, потому что когда дом наполнен радостью, смехом, криками, стуками, вдруг кто-то открывает дверь и всех выгоняет прочь – и тогда стены комнат сдвигаются, медленно опускаясь, потолок целует пол, предметы приобретают сверхъестественное противное свойство не ломаться, одиночество черным галстуком стягивает шею и тянет к зеркалу, и я начинаю примерять разные образы, пытаясь обмануть себя, будто я среди улыбающихся беседующих людей. Но дом мой уходит под землю, я вижу только небо, подобно тонущему в море, потому что потомства не будет после меня, то есть сразу после Адама иду я; наверное, Бог именно меня создал в качестве праотца мира...

Древо моего рода начинается с Бога. Когда был маленький, однажды спросил деда:

– Куда дойдут эти ветви?

Мой дед подумал, взял Древо рода в руки, рассказал о моих праотцах, посчитал имена и сказал:

– В конце снова придет Бог, на верхушке опять будет написано Его имя; уходящие поколения – это ступени, благодаря которым душа поднимается к Господу. Между небом и землей есть что-то мощное, жизнь, которая, переплетаясь ветвями, доходит до Бога.

...Когда меня дали на руки маме, я был еще «мохнатым». Одна старушка, увидев меня, хлопая себя по бокам, запричитала: «Чтоб я ослепла! Этого ребенка луна видела...»

 

Перевод с армянского Ованеса Азнауряна

Было древнее поверье о том, что до сорока дней луна не должна «видеть»

новорожденного, а меня уже видела! С самого рождения десять дней я спал под ее

лучами, непосредственно под окном. Я был первенцем и единственным, который остался в отчем доме. Неопытная моя мать напрасно с тревогой задергивала занавеси, удаляла меня от окна и одновременно, подобно птице, «клевала» лицо той старушки. Старушка все качала головой влево-вправо: мол, поздно уже. С того дня в селе меня окрестили «Луну проглотивший младенец». Детям дела не было до всего этого, но матери смотрели испуганно, будто я был прокаженным. Каждый день ждали, что со мной что-то случится...

Только старики села не сторонились меня, наверное, из-за благоговения перед моим дедом. С утра до вечера я сидел рядом с ними, в центре села, на толстом бревне тополя. Они курили, брюзжали, кричали, рассказывали о прошедших годах, а обо мне вспоминали лишь для того, чтобы я им из родника принес воду.

Я писал стихи. Окончил школу. Однажды утром зашагал в сторону тополя, но людей там не было. Подождал. Дверь одного из домов открылась, и один из стариков, медленно приблизившись, обеспокоенно спросил:

– Луну проглотивший, ты знаешь, что будет в конце?

Началась война.

Снова собирались старики села, теперь и женщины приходили к тополю. Я, по обыкновению, тоже приходил туда, но вскоре понял, что с моим появлением речи и беседы смолкали: их сыновей, моих сверстников, взяли на войну. Меня же оставили, потому что был единственным ребенком в семье, а дед мой уже умер, и некому было больше показывать Древо рода моего...

Мне нечего было скрывать от мира. Молод был, душа моя была ясна. Когда уходил из дома, спина моя чувствовала вкус пустоты, даже не касаясь холодного железа. По дороге познавал убыстряющиеся пульсы сердца, наскакивающие друг на друга, – от страха быть убитым.

Тело мое все пыталось броситься назад, в объятия воспоминаний, но прожил я мало, следы мои едва доходили до подножия горы. Тропа жизни звала меня, но у меня были закрыты поры, которые хотели раскрыться, вдохнуть запах пороха, вобрать в себя взрывную волну снаряда, покрыть мурашками затылок, – это все было впереди, потому что был еще молод…

«Если во мне луна и ночь нашли убежище, значит, ты – мое солнце, мам-джан...», – сказал, уходя, прослезившейся матери.

...На войне меня прозвали Поэтом. На одной из высот сидели мы, на другой – враг; его, не зная почему, представлял этаким чертом, о котором услышал от стариков, – хвостатым, четырехлапым, растрепанным,

Между нами был овраг, в котором шумела река. Почерневшие от каждодневных боев, дыма, пыли, мы с тоской смотрели на журчащую воду, и пот обжигал наши тела. Как на самом деле была заключена договоренность, так и осталось тайной, только однажды ночью один из нашего отряда, спустившись к реке за водой, на другом берегу увидел врага, который оказался там за той же надобностью. Спрятались друг от друга, не стали стрелять, потом начали разговаривать и договорились, что по нечетным дням после полудня мы можем спускаться и купаться, а по четным – они, и ни одного выстрела не должно быть.

Первый раз увидел врагов – они хвостов не имели и, подобно нам, радостно окатывали водой свои тела и пели веселые песни. Потом то же самое делали мы – по-козлиному спускались в реку, поплескаться под их пристальными взглядами. Когда время купания заканчивалось, начинали стрелять друг в друга. Иногда по ночам смотрел на луну и думал: «Или я, заколдованный луной, вижу все это в таком свете, или все это действтельно шутка, когда природа аплодирует, ведь все реки мира впадают друг в друга: от Иордана же улыбка пришла, соединилась с этой рекой...»

Днем играл с песком, а по ночам ложился и, взяв луну в руки, пытался чут-чуть ее сжать, чтоб услышать ее вскрик. Осенью под моими ногами шуршали листья и, подобно сиротам, смотрели вверх, на свои ветки...

Может, действительно поэтом был, но внутри просыпались непонятные чувства: из дерева строгал колыбель. Особенно во время бомбежек хаотичные голоса поднимались во мне, плач и рыдания детей, как будто целое племя их собралось в моей душе; от страха на стену лезли, колыбели скрипели.

А во сне на всех падал лунный свет, двери-окна были настежь раскрыты, и я видел сверкающие крупицы света. Мать моя бегала – то дверь закроет, то окна прикроет, то задернет занавеску, которая сразу же рвется, и луна снова падает на колыбель...

– Почему поднялся? – кричала она на меня. – Они погибнут...

Солдаты, что сражались против меня, также имели Родовое древо, и я, подобно косому солдату, стрелял по десять-двадцать раз в целое племя. Разве не трагедия, когда солдат с окосевшими глазами сбивает сразу десятерых, но на самом деле убивает старика земледельца?

После боев поля стонали: кто-то мухобойкой десятерых сбивал на землю, а потом начинал подметать веником; кто-то, перевернувшись на спину, сотрясал воздух ногами, а остальные, лежа неподвижно, постепенно уменьшались, скукоживались, оставаясь в ямах, в которые упали.

Люди умирали. Гагик, что означает «вершина», Бабкен, которого младшим сыном отца назвали, Хорен, которого солнцем прозвали. Природа умирала – на нашей высоте и на высоте, что была напротив.

Один из раненых нашего отряда попросил написать письмо своей любимой, такое письмо, чтоб сердце ее сжалось за него...

Написал и, когда читал, собравшиеся ребята расчувствовались, а потом все заменили имя девушки именами своих любимых и послали такие же письма домой. В отряде был один русскоязычный парень. В Москве жил, по-армянски писать не умел; перевели на русский, чтоб и он письмо послал, но он не успел, погиб в бою, а письма так и не нашли у него.

Прошли месяцы, мы то отступали, то наступали, но почти всегда оставались на двух высотах; казалось, стоя на льдине, хотели ухватиться друг за друга, но соскальзывали и падали. Несмотря на это, купание в реке продолжалось.

В карманах погибших врагов находили мое письмо – на русском или переведенное на их язык и только с замененными именами любимых девушек. У нас так, и у них так. Письмо было той рекой, в которой мы все любовью омывались... Во всем мире читают одно и то же письмо, только с разными именами...

Проснулся в госпитале:

– Ну как ты? – спросил лежащий рядом человек.

Руки под саваном заскользили вниз – было пусто, глубокая яма; я – сокровище, вокруг которого смерть вырыла яму, и настигла меня.

«На моей тропе не будет следов... Моя поэзия, мое сердце с двумя дурацкими деревяшками пробежит перед поездом...»

Человек рядом застонал:

– Не знаю... что знаем, должны забыть…

Умиротворенным показался тот вечер, всего лишь «что знаем, должны забыть», – вот последняя борьба умирающего.

И представил взгляд своей первой любви, когда нашла она какую-то интересную точку, и отвернула от меня лицо, и я смотрел в ее глаза – они блестели, Бог мой, – блестели не для меня...

Начинаю забывать.

Забываю родителей, братьев, сестер, любимых, друзей, бездомных собак всего мира, попрошаек, что стучались в мою дверь, забываю времена года, календарные даты, те минуты, когда восхищался стройностью красавицы, как картой мира...

Ноги мои! Руки мои! Тело мое! Я забываю смотреть на вас. Подобно выходящему из дома пьянице, опираюсь о дерево и, сползая, падаю на землю, и, подобно рабочему, отдавшему спину холодному железу, с отупевшим взглядом жую свой каждодневный хлеб...

Все нужно забыть; но, если я молод и мысль моя вьется ниткой в ковре, как мне забыть умирающего старика в больнице?

Забудь!

Забываю белые стены, забываю слезы матери, когда пытается обнять мое искалеченное тело, и вдвоем скатываемся на землю, забываю безнадежное рыдание и проклятия в адрес тех, кто развязал войну; смотрю из окна на целующиеся пары – и забываю о влаге на своих губах; собака моя зубами тянет за пустые мои штанины, чтоб, как прежде, пойти побегать, забываю...

Господи, если виновница всего этого луна, которую проглотил, то почему не могу забыть ее желтый свет? Если ножницами была отрезана моя ветка, на которой должны были встать я, моя любимая и многочисленные мои сыновья и дочери, почему оборвал тропу к Тебе?..

Древо рода, что висело на стене, молчало. Неужели я забыл историю одного из праотцов своих, который не мог иметь сына и порубил все абрикосовые деревья своего сада, целыми днями сидел на пне, простирал руки к небу, оттопыривал все пальцы, представляясь деревом? Люди говорили, сошел с ума, но он молился, чтоб род его не засох и у него появился сын – мой дед. Галстук одиночества опять тянет меня к зеркалу...

...А потом лягу на кровать свою, зеркала закроют саванами, задернут занавески, радом с луной соберутся мяукающие кошки, лающие собаки, этих тоже удалят от меня, свечей не зажгут над головой, поскольку я человек, проглотивший луну; все сядут вокруг изголовья и будут скорбеть, потому что увидят, что я действительно был луной, а также праотцом всего мира – с желтыми и белыми цветами.

Но луна сама не светит, а лишь отражает свет солнца. Придет моя мать-солнце, сядет у потускневшего моего тела и заговорит:

– Теплота, воздух, свет, день и ночь, реки и озера, птицы и скалы, волны и мерцающие блики на них, миллионная масса муравьев и, наконец, человек, – если бы каждый день руками месили бы тесто и с любовью пекли мир… наверняка не было б времени воевать, и ты бы потомство оставил, сын мой, и Древо рода нашего дошло бы до Бога.

 Из архива: июнь 2014г.

Читайте нас: