Михаил Александрович Калашников родился в селе Белогорье Воронежской области. Окончил педагогический университет по специальности «История». Участник поискового движения. Лауреат премий «Щит и меч Отечества», «Хрустальный родник», «В поисках правды и справедливости». Публиковался в журналах «Подъем», «Наш современник», «Сибирские огни», «Роман-газета». Член Союза писателей России.
Клеймо
Рассказ
Августовское солнце неторопливо клонилось к горизонту. Поле, укутанное плотной периной из пыли, соломенной крошки, половы и тяжкого зноя, еще наполовину оставалось неубранным. Бабы прятали лица под платками, укрывали рты и носы, но вездесущая мякина засоряла ресницы. Мелькали деревянные шестизубые грабли, бронзовые открытые до локтей руки. Тарахтела механическая жнейка, поднимая клубы черноземного праха и тонкие чешуйки половы. Росли в поле тугобокие пшеничные крестцы. Пропитывались одежды страдным потом, редко падали капли в пересушенную землю.
Как ни медлительно солнце, но и ему пора честь знать, ведь для того и создал Бог ночь, чтоб человеку была минутка для передыху. В серых сумерках, дробясь на группы и компании, брели толпы поденщиков к барским корпусам, где в летней стряпке под камышовым навесом уже дымился борщ в чугунке, а в длинном сарае, похожем на барак, ждало место у стены и охапка соломы, прогретая летним зноем.
На высоком крыльце барского дома, обхватив трехпалой ладонью рубленую стойку, смотрел на поденщиков отставной полковник. Мизинец его венчало кольцо с черным агатом. Камень то и дело ковырял трещину в пересохшем липовом стояке – дурная привычка с армейских времен, от коей пострадали уже горы мебели в доме. Может и сейчас еще живут где-то люди и носят на скулах борозды от того агата. Оторвав калечную руку от стояка, барин коротким жестом позвал управляющего.
– Почему девки с поля молча идут? Кормил плохо? Запиши у себя в книге-то, вычти за это дело, чтоб наперед помнилось.
Управляющий, едва склонив голову, отозвался: «Как скажете, ваш-ство» и бросился к приходно-расходному журналу.
Под крышей стряпки рассаживались усталые работники. За стол уже пролез один, вид его был бодрый, свежий, он часто окунал ложку в чугунок. Упреки покатились валом:
– Глядите-ка, в поле сегодня не видели, а за стол первый.
«Тит, пойдем молотить?» – «Да у меня голова болит». – «Тит, пойдем кашу есть?» – «Где моя ложка?»
– Из дому ведь нынче, Титок, мог бы и не пристраиваться к котлу-то.
– Ладно-ладно, – отмахивался Тит, – я чужую норму не съем, стряпуха и на меня готовила, от вашего не убудет.
Рядом с Титом устроился худощавый поденщик. Глаза его молодые, несмотря на усталость – горящие, волосы льняные, давно не стрижены, на уши падают. Наклоняясь к чугунку, он спросил Тита:
– Как сходил, земляк? Проведал семейство?
– Попроведал, – равнодушно ответил тот и уже тихо, едва открыв угол рта, добавил, – новости тебе принес.
Поденщик замер, не донося ложку до рта, глянул на земляка, пытаясь распознать, что за вести. Тит лишь продолжил торопливо есть. И вокруг хрустят, прихлебывают – никто сказанного Титом не услышал. Поденщик с трудом впихнул еще пару ложек, потом покинул стол. Раньше всех забрался он в сарай и лег с краю, к входу поближе. Скоро и Тит в сарае появился:
– Уж понял, небось?
Земляк его на слова эти не ответил, даже не шевельнулся, будто спал. Тит хмыкнул и тоже пошел укладываться. Сарай в пять минут заполнили работники. Ждать долго не пришлось, в страдную пору нет на земле крепче сна, чем сон хлебороба. Ночным вором скользнув за ограду усадьбы, поденщик заспешил к речному берегу. Путь его провожала собачья перекличка, полыхнувшая от двора ко двору. Где-то на окраине, за барскими садами, заливалась девичья песня, разложенная на три голоса. Холостяцкой молодости нипочем работа с зари до заката, берет она верх над усталостью.
У воды прохладней, чем в степной распаленной ночи, но и речной глуби не тягаться с Ярилой – прокаливает ее до самого донышка, а она как нарочно весь день с боку на бок перед ним ворочается, зазывает прозрачным взглядом, кличет, манит.
Штаны поденщик увязал в рубаху, перемотал рукава, соорудив плотный небольшой узел, все время думая: «Порты намокнут, ноги запутляют, ход потеряю, не поспею до свету». Привязав узел к голове куском бечевки, которой штаны подпоясывал, поденщик забрел в воду. Она ответила ему ласковой теплотой, доверчиво стараясь убаюкать его горячее, изможденное работой тело. Он не внял ее ласке, как не слышал собачьего лая и девичьей песни, приятного речного плеска, да и самой мокроты этой не ощущал. В голове копошилось бытовое, житейское: «Плохо веревку увязал, не с руки было… намокнут-таки порты, не поспею».
Год назад, вот так же на поденной работе, они встретились в поле. Тонкая худая шея ее проступала жилами, когда она напрягалась, подхватывая сноп. Большие на выкате глаза, природные или от каждодневной истощенности. Она заметила, как он на нее взглянул, и оттого, наверное, отказала видному кудрявому ухарю из соседней слободы, приглашавшему ее прогуляться вечером до барского прудка. Устала, мол, какие еще гуляния, а сама бегло зыркнула в его сторону: близко ль он, слышит ли? И он увидел это, задышал чаще, плечами передернул от прострелившего озноба. А она знала, что выгадывала: кудряш погуляет да бросит, а с этим сладить можно, на всю жизнь примотать, если умеючи. Кутенок глупый, по всему видать. С таким хоть и не взлетишь, да при ее положении (кто ж на порченый товар позарится?) не до полету, на ногах удержаться б, не то по миру с сумой пойдешь.
Дней через несколько за вечерним столом земляк кольнул поденщика локтем, спрашивая: «Неужто до сих пор тебя не купила?» Поденщик сделал вид, что ничего не слышит, и ниже склонился к столу, объедая вареную карасью голову. Чем дальше, тем сильней глаза ее увядали, а люди гадали кругом: от тоски ли любовной иль от тяжкой работы? Нет, глаза ее остались те же, на выкате, будто с большого удивления, но блеска первородного в них почти не осталось.
Когда уборка к концу подошла и на другой день всему скопу предстояло покинуть поместье, разбрестись по слободам и хуторам, поденщик решился. Отвел ее в сторону, расспросил про семью, родную деревню. Нет ли «камня» на ней, отца иль матушки немощных, за которыми уход требуется? Еще кой-чего по мелочи всякой интересовался, чтоб разговор отвлечь, да и пригласил с маху с ним идти жить. Готов он поклясться тогда был, блеск снова в тех глазищах дрогнул, и прижмурились они в грянувшей улыбке.
Привел он ее через день в свою хату сиротливую. Прожили почитай год, не сказать, чтоб без кочек, бывали изъяны, но большим часом – по ладу жизнь шла. Хозяйства с детишками нажить пока не успели, ну, жизнь впереди – успеется.
И вспомнив все это, он проговорил:
– Побью чертову суку. Измолочу до полусмерти.
Нога почуяла близость дна затянутого тинной жижей. Веревка выдержала, не рассупонилась, одежда воды не коснулась. Пять верст промелькнули, как одна минута.
В родной хате было пусто и темно. На мгновенье мелькнула мысль, что ее вновь оклеветали, как тогда, на Масленой, когда он веселый и пьяный, в толпе услышал, походя, о ней чьи-то сплетни. Как прибежал на гости, где она была, как тащил за шкирку через всю улицу к дому, как слезно тогда она умоляла и клялась, что нет ее вины.
Скосив же взгляд на убранную не тронутую постель, поденщик снова содрогнулся, шепотом заметив:
– Ну, хоть не здесь, не в нашей зыбке…
На улице у порога он безотчетно вытянул из колоды топор, на котором сек головы редким в их хозяйстве курам да хмыз на растопку. Тихо подкравшись к порогу клуни, он разобрал ее голос. Звучал он по-новому, нежно, словно уговаривал о чем-то или умолял. А может, кровь просто стучала в висках и оттого голос ее изменился?
В приотворенную низкую дверь втиснулся поденщик без шума, но лезвием задел за плетеную из лозы дверь, выбив из топора его кованый голос, и внутри клуни он отозвался женской тревогой:
– Хтой-то?.. Хто?..
Вместо людского ответа сталь чавкнула по кости и чему-то мокрому. Женский крик, старавшийся быть тонким и пронзительным, но сдавленный ужасом и оттого убогий, обмякший, тут же оборванный, завершил чехарду голосов.
Из клуни он вышел и согнулся много сильнее, чем того требовала низкая дверная притолока. На руках поденщик нес топор, неестественно, непривычно, как не брал ни разу до этого. Лезвие баюкал на ладони, поддерживая, словно маленькую лысую головку. Долго держал взгляд на клейме, штампе скобяного производителя. Его умыла черная кровь, легшая сверху застарелой засохшей куриной крови. Отточенная до белизны каемка, напоенная, тоже поблекла, в свете пузатой набитой икрой луны не сверкала.
Поденщик опять взглянул на колоду возле порожков. Год назад, сразу после брачной ночи, соседка-покойница пришла к ним пораньше и, не увидев простыни на заборе, быстро сбегала к себе, принесла чистую простынь, отрубила на этом пеньке голову цыпленку и капнула немного крови на серое полотно, а уж потом вывесила «брачную» пелерину на низенький тын. Поденщику в то утро было не до всех этих ритуалов…
Топор он забросил в крапиву. Назад бежал не так ходко, ноги заплетались, но к рассвету все же успел и даже прилег в солому, коротко и нервно вздрагивая.
В людской суетилась штатная дворня, мелькали в окнах мутные фигуры. Управляющий вышел из своего флигелька и спросил стряпух о еде. Глянув на сереющие сумерки и на вынутые из кармана часы, он ударил молотком в дно подвешенной у навеса сковородки. Народ в сарае зашевелился. Поденщик тоже вскочил, потом присел и зачесал у висков. Лицо его было помято, синие вмятины проступили у глаз.
День перевалил за половину. Уже и зной палил не так нещадно, а пыль светилась не так богато. От поденщика летели брызги. Работая угрюмо, молча и исступленно, он час от часу не уставал, а лишь набирал обороты. Народ кругом посмеивался:
– Гляди-гляди, как расходился.
– Будто не в чужом поле.
– Его б на молотьбу поставить, так и паровик, кажись, не угонится.
– Охолони, паря, боле, чем положено, все одно не заплатят. Так на что сердце рвешь?
– Как и не слышит вроде…
Поденщик действительно ничего не слышал, кроме трескотни механической жнейки, шелеста колосьев да слабого жаркого ветра.
За бугром вырос пыльный шлейф. К неубранному углу поля подкатили дрожки, запряженные пегой парой. Управлял ими становой пристав, а рядом с ним восседал барин. На заднем сиденье пристроился помещичий управляющий. Рабочий люд замялся на секунду, но, видя, что работу останавливать не приказано и к себе никого не зовут, снова окунулся в пыльную смесь жатвы.
– Который? – наклонившись к помещику, спросил пристав.
– Вон тот, – коротко бросил управляющий вместо своего хозяина.
– Этот? – опередив пристава, удивился отставной полковник, указав мизинцем с черным агатом.
– Так точно, ваш-ство.
– А на работы он сегодня вовремя вышел, без опозданий?
– Так и есть, ваш-ство.
Помещик с приставом переглянулись. Затем недоумение на лице отставного полковника сменилось уверенностью:
– Ну, теперь-то вы понимаете, что мой работник не мог за ночь сбегать в такую даль, совершить злодейство и вернуться к рассвету.
– Это если бы он бежал тем путем, что и я к вам приехал, – настаивал пристав, – но он мог рвануть напрямик, вплавь, а не через паром. К тому же он, как супруг жертвы, – в числе первых на подозрение.
– Все равно: он провел бессонную ночь и должен был уже свалиться. Посмотрите, парень тщедушен, в чем душа держится. К тому же у меня два сторожа по ночам караулят, весь периметр охраняют, они бы его уход заметили. И псов я на ночь спускаю, – уже откровенно врал помещик по каким-то одному ему ведомым причинам.
Управляющий согласно кивал в такт словам своего хозяина, особо не прислушиваясь к ним, четко помня еще с гимназических времен, что начальство всегда на правой стороне.
– Все же опросить я его должен. Да и на похороны человека везти надо, – настаивал пристав, а у самого в голове вертелось совсем иное: «Снова убийство нераскрытое. Того и гляди начальство губернское припожалует с инспекцией, опять изворачивайся».
Дрожки еще стояли какое-то время на краю поля, и люди в них спорили, но потом, развернувшись, укатили к усадьбе. А поденщик, кожей чувствуя взгляды пристава и барина, словно и до сих пор они глядели на него, снова и снова ворочал пудовые снопы, не слыша усталости.
– Скажи, как подменили стервеца, – продолжали удивляться работники.
Так и старался он в полузабытьи, не слыша реплик о себе и не отвечая на вопросы.
Солнечный блин раскаленной багровой черепахой уползал за горизонт, медленно оседала мякинная паволока. К дороге потянулись бабьи разномастные платки, кофты да юбки. Мужицкие рубахи, блеклые, дубленные пылью и потом, неторопливо брели следом. Не потому, что управляющий утром распорядился и все заметили мясной приварок к борщу, но и памятуя прежние обычаи, когда редким вечером возвращались с поля в молчании, девки с бабами без сговора затянули плавную, как степь, песню:
Посію я огiрочки
Близько над водою
Сама буду поливати
Дрiбною сльозой
Молодой поденщик тащился сзади, нездешним взором обводя всех. Те же барские поля плыли с обеих сторон от дороги, та же деревня маячила в низине, а за нею речная широкая лента, тот же барский дом торчал посреди усадьбы, что и день назад. Только бабы вчера не пели. Он хотел бы проститься навсегда со своими глазами, хотел бы навеки оглохнуть… хотел бы заплакать, наконец, своей перерубленной болью, да у него не выходило.